Петр Кропоткин - Записки революционера
Вынес я еще одно впечатление из этой юношеской работы, хотя оформил его лишь впоследствии. По всей вероятности, оно удивит не одного читателя. Я имею в виду дух равенства, крайне определенно выраженный не только в русских крестьянах, но вообще в деревенском населении всех стран. Мужик может рабски повиноваться помещику или полицейскому чиновнику; он подчиняется беспрекословно их воле, но он отнюдь не считает их высшими людьми. Через минуту тот же крестьянин будет с барином разговаривать как равный с равным, если речь пойдет о сене или об охоте. Во всяком случае никогда я не наблюдал в русском крестьянине того подобострастия, ставшего второй натурой, с которым маленький чиновник говорит о своем начальнике или лакей о своем барине. Крестьянин слишком легко подчиняется силе, но не поклоняется ей.
В то лето я возвратился из Никольского в Москву необычным путем. Тогда железная дорога между Калугой и Москвой еще не существовала, а был некто "Козел", державший род почтовых дилижансов между обоими городами. Наши, конечно, никогда не ездили таким образом: на то были свои лошади и экипажи. Но отец, чтобы избавить мачеху от двойного путешествия, полушутливо предложил мне поехать дилижансом "на Козле". Я с радостью ухватился за это предложение. Мачеха довезла меня до Калуги, а оттуда я отправился с козловским тарантасом. В тарантасе нас было всего четыре человека: очень толстая купчиха, я да еще купец с мещанином на переднем сиденье. Путешествие оказалось чудное. Прежде всего я путешествовал сам (мне шел всего шестнадцатый год), а затем купчиха запаслась для трехдневного путешествия громадной корзиной с припасами и все время угощала меня всевозможными пирожками, печеньями и фруктами.
Но больше всего у меня запечатлелся один вечер. Мы остановились на постоялом дворе в большом селе. Старая купчиха заказала для себя самовар, а я отправился бродить по улицам. Мое внимание обратила белая харчевня, и я зашел туда. За столами, покрытыми белыми скатертями, сидели крестьяне и распивали чай. Заказал и я себе пару.
Все было для меня ново. Село было не господское, а казенных крестьян, сравнительно зажиточных, так как в селе было развито тканье полотна. За столами шел тихий, спокойный разговор; лишь иногда раздавался смех. Кто-то спросил меня, откуда я, куда еду, и скоро у меня завязался разговор с десятком крестьян об урожае в наших местах и о погоде, о сене. Затем мне стали задавать различные вопросы. Крестьяне желали знать все о Петербурге, а в особенности о ходивших тогда слухах о близости воли. И на меня повеяло каким-то особенно теплым чувством простоты, сердечности и сознания равенства - чувством, которое я всегда испытывал впоследствии среди крестьян. Ничего особенного не случилось в этот вечер, так что я даже себя спрашиваю, стоит ли упоминать о нем. А между тем теплая, темная ночь, спустившаяся на деревню, маленькая харчевня, тихая беседа крестьян, их пытливые расспросы о сотне предметов, лежащих вне круга их обычной жизни, все это сделало то, что с тех пор бедная белая харчевня стала для меня привлекательнее богатого, модного ресторана.
V.
Бурное время в корпусе. - Похороны императрицы Александры Федоровны
Корпус наш в 1860 году переживал бурное время. Когда Жирардот вышел в отставку, место его занял один из наших офицеров, капитан Федор Кондратьевич фон Бреверн. Он вообще был добрый человек, но ему засело в голову, что мы почитаем его не так, как соответствует высокому посту, занимаемому им. И вот наш капитан стал вселять в нас большое уважение и благоговение к себе и начал с того, что стал притеснять старший класс из-за всякой мелочи. Что казалось нам еще хуже, он посягнул на наши "вольности", происхождение которых терялось во мраке времен. Права эти были очень маленькие, но мы очень дорожили ими.
В результате получилось то, что корпус наш несколько дней "бунтовал". Последовало поголовное наказание и даже исключение из корпуса двух камер-пажей, наших любимцев.
Затем тот же капитан стал заходить в классы, где в течение часа до начала занятий приготовляли уроки, Мы считали, что в классах избавлены от надзора фронтового начальства, так как находимся в ведении инспектора. Нас сильно задело вторжение в класс, и раз я громко заявил капитану, что "тут место инспектора классов, а не ротного командира". За эту дерзость я был посажен на несколько недель в карцер.
Карцером в корпусе служили две совершенно темные комнаты, в одну из которых я и был заперт. Заключенный получал только кусок черного хлеба и кружку воды - и больше ничего. Очутившись в темноте карцера в первый раз, я скоро почувствовал сильную скуку. Бездеятельность буквально тяготила меня. Я начал делать гимнастику, пел отрывки из опер, но, несмотря на все это, время тянулось чрезвычайно медленно.
Прошла неделя, я все сидел. Тогда я придумал новое занятие... Я стал учиться лаять и выть по-собачьи. Через несколько дней я развил этот талант до совершенства. Я умел передавать лай собаки на луну, представлял, как лают две собаки при встрече, одна огромная и сильная, лающая басом на маленькую собачонку, которая в ответ, поджав хвост, тявкает со страхом из-за угла на большую, и т. д.
Это, казалось бы, совершенно бесполезное занятие впоследствии имело практическое значение. Когда я плавал по Амуру в почтовой лодке, то ночью мое уменье лаять по-собачьи оказывало нам большую пользу. Часто, плывя в темноте в безлунные ночи по реке, мы с трудом различали очертания берегов и не знали, где находятся селения. И всякий раз, когда нужно было пристать к берегу, мой товарищ, командир почтовой лодки, серьезно говорил мне: "Петр Алексеевич, будь так добр, полай немножко".
Я не заставлял себя просить, и мой звонкий лай тотчас же разносился по широкой реке. Через несколько минут на мой лай отзывались собаки из селений на берегу, и мы могли тогда легко ориентироваться и приставали к берегу. Так в жизни всякое знание может пригодиться.
В карцере я просидел больше двух недель. Но вот однажды в соседний карцер посадили одного пажа, и он стал сообщать мне через стенку корпусные новости.
Выслушав его, я захотел показать ему свое искусство и начал выть и лаять на всякие манеры и так напугал его, что он, как только его освободили, немедленно сообщил товарищам:
- Кропоткин, должно быть, с ума сошел за время своего пребывания в карцере, - говорил он, - я ему рассказываю все наши новости, а он лает и воет, как собака, мне в ответ...
Эта сенсационная новость сейчас же дошла до начальства, и на следующий же день меня стали выпускать на занятия, а в карцер отводили только ночевать.
Наконец меня позвали к директору, генералу Желтухину. Директор был добрый человек, но, увидав меня, он принял грозный и суровый вид, начал меня бранить и грозил исключением из корпуса.
- Что это ты выдумал оскорблять капитана? Как осмелился ты отвечать так инспектору корпуса? Ты знаешь, что тебя следует одеть в бараний тулуп и отправить к твоему отцу...
Директор старался придать свирепое выражение своему добродушному лицу. Военная дисциплина требовала, чтобы я стоял "навытяжку", не издавая ни звука, и молча выслушивал выговор директора. Но вскоре его гневный тон сменился на обыкновенный. Заметив это, директор вдруг приказал мне идти "к себе" в карцер. Я ушел. На следующий день я был освобожден из карцера.
Мое освобождение было встречено с восторгом всем классом. Капитан, с которым директор имел также беседу наедине в кабинете, прекратил после этого посещения классной комнаты. Я оказался победителем.
Благодаря тому что начальство сознавало, что инспектор позволял себе лишнее и выводил нас своими придирками из терпения, мой поступок не повлек за собою строгой кары. Я не был исключен из корпуса, а отделался лишь двумя неделями карцера и отметкой об этом в журнале об успехах и поведении.
После этого жизнь в корпусе вошла в свою обычную колею. Капитан больше не посягал на наши "вольности".
Едва эти волнения кончились, смерть вдовствующей императрицы снова прервала правильное течение занятий.
Похороны высочайших особ устраиваются всегда так, чтобы произвести особенно сильное впечатление на народ. Тело императрицы было доставлено из Царского Села, где она умерла, в Петербург, и с вокзала его перевезли по главным улицам в Петропавловскую крепость. Гроб провожала вся императорская фамилия, высшие сановники, десятки тысяч чиновников и бесчисленные корпорации. Впереди шли сотни священников и хоры певчих. Сто тысяч гвардии было выстроено вдоль улиц. Тысячи людей в парадных формах участвовали в процессии, сопровождали колесницу или же шли впереди ее. На каждом перекрестке пелась лития. Звон церковных колоколов, пение громадных хоров, смешанные звуки соединенных военных оркестров - все это должно было внушать народу, что громадная толпа действительно оплакивает смерть императрицы.