Федор Степун - Сочинения
Вот психологическое учение Эккехарта о сущности религиозного переживания. Ему во всем, во всех деталях соответствует его метафизическая концепция. Божий лик творится Эккехартом по образу и подобию преданной Богу души. А потому в метафизике Эккехарта с новой силой возникают все те трудности, которые мы только что вскрыли и осмыслили в его религиозно-психологическом построении. Так как сущность Божества вскрывается Эккехартом в системе совершенно тех же определений, которые сочетались им раньше в понятии души, то проблема Божьего творчества или, иначе, проблема сотворения мира становится для него абсолютно неразрешимой. Эккехарт ясно заявляет: «Божество живет в абсолютном покое, оно ничего не изрекает, ничего не любит и ничего не творит». Божество ничего не творит, но перед Эккехартом расстилается во всей своей необозримой множественности сотворенный Богом мир. Вот метафизический аспект религиозно-психологической антиномии имманентного и трансцендентного мотива мистической жизни.
Правда, что эта антиномия, в известном смысле, осиливается метафизическим построением Эккехарта: ибо в полной пассивности пребывает лишь стоящее выше всякого бытия и познавания Божество, мир же из ничего творится Триединым Богом, творится в акте Его божественного самопознания. Равно как религиозно-психологическая антиномия снимается отделением души в смысле ее дна, — души, соответствующей божеству и пребывающей в святой пассивности и отъединенности от души в смысле триединства памяти, разума и воли, соответствующего триединству Отца, Сына и Святого Духа. Но ясно, что для того метода, которым я сознательно и исключительно пользуюсь в моем разборе мистических концепций Эккехарта, Плотина и Рильке, для метода феноменологического анализа — это диалектическое осиливание является не их решением, а лишь сообщением о внутреннем состоянии решающей их души. Таким образом, слагающаяся для Эккехарта необходимость диалектического противопоставления как в душе, так и в Божестве, — начала пассивного единства началу активного триединства — является для меня лишь теоретическою транскрипцией уже вскрытой нами мистической необходимости утверждать правду религиозной жизни как борьбу имманентного начала, знающего единого Бога вне множественности Божьего мира, и начала трансцендентного, знающего божественную множественность, но не постигающего всеединого Бога.
Итак, вскрытая нами как в религиозно-психологической, так и в метафизической концепции Эккехарта антиномичность удерживается во всей своей неприкосновенности. Но если эта антиномичность в религиозно-психологической сфере могла быть нами утверждена как правда тоски по бесконечному и невозможности успокоения в нем, как исполненная несовершенства, а потому и движения, человеческая правда о Боге, то аналогичное оправдание той же антиномичности в сфере метафизической является совершенно невозможным. Присужденность религиозного человека к подвигу творчества может быть осмыслена как дань его конечной природе, а потому она решительно теряет всякий смысл в применении к Божеской вечности, к вечному Богу. Тоскующий по Богу человек понятен, но Божья тоска по чему--то немыслима. И, наделяя Бога по образу и подобию религиозной души присужденностью к творчеству, тоской и движением, Эккехарт должен был неминуемо устремиться к самому опасному из всех антропологизмов, к антропологизму религиозному, к утверждению Бога по образу и подобию религиозного гения.
Все опасности такой тенденции своего построения, созданной положением в ее основу религиозного переживания человека, Эккехарт, очевидно, смутно сознавал, а потому и противопоставил ей иную, обратную.
Первая тенденция поднимается со дна всего построения и последовательно распространяется кверху; начинается в психологии и проецируется в метафизику. Ее правда коренится в требовании дела и творчества, предъявляемом Эккехартом к религиозной жизни человека. Ложью же она становится во всей концепции в ту минуту, когда Эккехарт, для которого все же по всему смыслу его построения покой, молчание и тишина являются высшим состоянием души и высшим проявлением жизни, превращает Бога в религиозного человека и требует от Него немощи самопроявления и творчества, т.е. в ту минуту, когда он ставит антропологическую проблему сотворения мира.
Смысл второй тенденции — уничтожение гибельных результатов первой. А потому ясно, что она начинается с отрицания того, утверждением чего кончается первая. Это значит, что если первая пришла к утверждению сотворенного Богом мира, то вторая должна начать с отрицания акта Божьего творчества. Если первая пришла к утверждению противопоставленности Бога и мира, то вторая — опять-таки должна начать с утверждения полной тождественности Бога и мира. Но как религиозно-психологическая двойственность первой тенденции проецировалась Эккехартом вверх, в его метафизическое построение, так и обратно: метафизическое единство второй тенденции опадает у него книзу и отражается в религиозно-психологической части его учения.
При этом последнее усложнение получается от того, что психология и метафизика Эккехарта противостоят друг другу два раза: во-первых, как психологическое и метафизическое учение, а во-вторых, как психологический и метафизический момент каждого учения. Причем подлинным метафизическим элементом психологии является требование полной успокоенности души в переживании отъединенности, психологическим же элементом метафизики — утверждение акта Божьего самопознания как акта сотворения мира. Так вся мистическая концепция Эккехарта живет как бесконечно-сложная система отражений. Живет в какой-то постоянной аберрации образов и понятий. Волнуется мертвою зыбью над затопленною тайной своей жизни.
Итак, вторая в системе Эккехарта, безусловно победоносная, тенденция утвердила, вопреки первой, абсолютное единство Бога и мира и погрузила этот результат и в сферу психологического учения. Как Бог и мир едины, так же едины человек и его творчество. Мир собственно не создан, и никакое дело, в сущности, не совершено. Так четыре основных начала мистического построения Эккехарта: Бог и мир, человек и его творчество, — вбираются, в конце концов, в полярность человека и Бога. Но и эта последняя полярность противостоит всего лишь одну минуту мистическому порыву Эккехарта к последнему единству. Человек живет в мире, но мир покоится в Боге? Значит, в Боге пребывает и человек. В сущности, мир и Бог едины, и человек постольку же Бог, поскольку Бог человек. Все различия гаснут, все противоположности исчезают. Темные воды мистической жизни поднимаются все выше. Трансцендентный Бог и всякая религиозная культура уже безвластны над душою человека и непонятны ей. Повсюду мрак победоносно оттесняет свет, и в святой тиши вечной ночи несутся темные воды вовеки одинокой и в самое себя впадающей реки.
III
Так борются в мистическом учении Эккехарта начала имманентного и трансцендентного устремления религиозной жизни. Побеждает у Эккехарта начало имманентности. Переходим к Плотину.
Его система покоится на совершенно тех же основаниях: она жива все тем же дуализмом, и тот же дуализм угрожает ей смертью. Быть может, эта полная тождественность животворящего и смертоносного начала является наиболее характерным элементом всякой подлинно мистической концепции. Разница лишь в том, что этот дуализм явлен в системе Плотина одновременно и с гораздо большей силой и с гораздо меньшей остротою, чем у Эккехарта. Сила этого плотиновского дуализма в том, что он вполне осознан и даже формулирован величайшим мыслителем эллинизма. Сравнительно же меньшая острота его объясняется тем, что у Эккехарта оба мотива почти равносильны, а потому их борьба бесконечно мучительна; у Плотина же мотив трансцендентного устремления одерживает столь легкую победу, что для всех тех, для которых мистицизм связан, прежде всего, с мотивом имманентности, всегда будет подыматься вопрос — был ли Плотин вообще мистиком. Я думаю, что на это вопрос нужно бы было дать безусловно положительный ответ даже и в том случае, если бы в защиту наличности в мистике Плотина имманентного мотива нельзя было привести ни одной строчки, кроме восьмой книги пятой Эннеады. Вся эта книга исполнена того, столь типичного для Эккехарта мистического переживания, которое, поднимаясь все выше и выше, топит в своем бесконечном разливе всякую трансцендентность мира и Бога. Пусть человек, так учит эта Эннеада Плотина, оставит, забудет всякий образ, как бы он ни был велик и прекрасен, пусть упадет на дно своей души и в ней, в этой душе, погасит все различия и все отдельности. Пусть станет всем и единым, пусть станет единством себя и своего Бога, который должен пролиться в него, пролиться в абсолютной тиши. Далекий и чуждый своему Богу человек знает и видит себя и свой мир. Но в соединении с Ним, помня прежнюю оторванность и отказываясь от всякого возвратного взора, человек неизбежно гасит в себе всякое представление Божьего мира и своего «Я». Так погруженный на дно последнего и всеобъемлющего единства, он ничего больше не видит, ничего больше не знает. Как созерцающий субъект он уничтожен, он жив еще только как объект чужого созерцания.