Артем Драбкин - Я дрался в Вермахте и СС. Откровения гитлеровцев
– Зимой 1941/42 года было русское наступление?
– Да, да. Мы пытались караулами отбиваться от русских. На нашем участке тоже было русское наступление, но я его проспал. Я спал и не слышал, как все остальные вскочили по команде «тревога». Когда я проснулся, они уже возвращались из боя, я у них спросил, где они были, они сказали, что русские атаковали. Мой командир отделения после этого очень низко оценил мои боевые качества, сказал, что, когда атакует противник, надо просыпаться. Я ему сказал, что надо было меня разбудить и что если бы русские захватили меня в плен, то он был бы в этом виноват.
– Вы думали, что вы выиграете войну?
– Выиграем войну! Ага! Мы думали о том, как бы нам попасть домой! Мечтали о том, чтобы ранило, и попасть в госпиталь на родину. Мы очень быстро увидели, что эта война проиграна.
– Когда лично вы это поняли?
– Я это уже точно не помню.
Весной я заразился желтухой от наших мулов. Честно сказать, я им за это благодарен. Тогда желтуха не считалась опасной болезнью, но у меня она протекала в тяжелой форме, и один врач отправил меня в госпиталь на родину. По дороге домой другой врач узнал, что у меня желтуха, и хотел отправить меня обратно на фронт. Я сказал, что на фронт не поеду, пока они меня не обследуют. Меня обследовали и признали, что моя печень все еще очень твердая и мне нужен отпуск. Я поехал в лазарет в северной Германии. Там было хорошо, нас встречали с оркестром и обращались как с тяжелобольными, хотя это был лазарет для легкораненых.
Я вернулся в свою дивизию, когда она наступала в горах Кавказа. Надо сказать, что кавказцы были настроены в нашу пользу. Они, собственно, с войной ничего общего иметь не хотели. У нас с местным населением на Кавказе были прекраснейшие отношения.
В 1943 году меня тяжело ранило. Мы наступали на Кайман, мое подразделение шло в авангарде, а основные силы следовали за нами. В сумерках, когда мы вышли на большую поляну, русские из леса с противоположной стороны поляны запустили осветительную ракету и открыли огонь. Я почувствовал удар в лицо. Сначала я не понял, что произошло, но хлынула кровь, и я догадался, что ранен. Наши открыли ответный огонь. Я побежал назад, спасая свою жизнь. Хорошо, что мы недалеко отошли от леса. Как оказалось, пуля прошла насквозь через щеку и шею, не задев жизненно важных сосудов и нервов. Хорошо, что это была обычная пуля. Если бы это была разрывная пуля «дум-дум», которые тогда использовали русские, то мне оторвало бы голову.
Раненых, двенадцать человек, собрали и понесли на носилках, сделанных из двух палок и мешка, в тыл. Я не хотел, чтобы меня так несли, я мог идти сам, хотя у меня из раны все время текла кровь. Мы шли семь часов. Проводниками у нас было четыре пленных кавказца. Я всегда говорю, что моя мама не смогла бы обращаться со мной лучше, чем они. Двое из них меня поддерживали, а другие двое шли впереди и очищали дорогу, убирали ветки и так далее, чтобы со мной ничего не случилось. Мы делали привалы, и они меня укладывали так, чтобы я, с раненой головой, мог отдохнуть. Это была забота, которую я часто упоминаю в моих проповедях. Потом нас еще три часа везли верхом на лошадях, и двое из них все время шли справа и слева от лошади и поддерживали меня, чтобы я не упал. Мне было очень грустно, когда я с ними расставался, я охотно взял бы их дальше с собой. Я попал в лазарет в Майкоп. Я не мог есть суп – мне очень хотелось бутерброд с колбасой. Я попросил русскую медсестру (говорить я не мог, поэтому я ей нарисовал, что я хочу). Она действительно принесла мне бутерброд с колбасой. Мне потребовалось несколько часов, чтобы его съесть, потому что я едва мог жевать. Врач узнал от медсестры, что я ел бутерброд с колбасой, и немедленно вычеркнул меня из списка тех, кого отправляли в Германию самолетом. Поэтому я поехал домой на поезде.
Интересно, что в день, когда меня ранило, у моей матери было чувство, что со мной что-то произошло. Это материнский инстинкт.
После выздоровления и до 1945 года я был в учебном батальоне горных егерей. Сначала я обучался на радиста, а затем был оставлен в качестве инструктора. Мне присвоили звание ефрейтора, и я стал командиром отделения. Меня все время пытались продвинуть по службе, сделать офицером, но мне этого не хотелось. Кроме того, для этого нужно было проходить стажировку в боевой части на фронте, а мне это, честно говоря, уже совсем не хотелось. Мне нравилась работа радиста, радиостанция. У нас, в отделении связистов, был студент-музыкант. Он мастерски разбирался в «радио-салате», творящемся в эфире, и находил необходимую станцию. Руководство на него очень полагалось. Настраивать радиостанцию самостоятельно было строжайше запрещено, но у нас был техник, радиолюбитель, который все равно это делал, и мы могли слушать зарубежные радиостанции, хотя это было запрещено под страхом смертной казни, но мы все равно слушали. Тем не менее я два раза был в Италии, участвовал в боевых действиях, но там не было ничего особенного. Весной 1945 года я стал обер-егерем. Мой командир, когда производил меня в обер-егеря, а мы были вдвоем, спросил меня, нет ли у меня какого-либо желания. Я ему сказал, что хочу, чтобы это было мое последнее воинское звание.
– У вас в роте были ХИВИ?
– Да, несколько человек. Были и те, кто воевал на немецкой стороне. Была даже русская дивизия. Я как-то должен был доставить туда одного солдата. Я не знаю, где они воевали, я с ними встречался, только когда я был дома, в Германии.
– Вши были?
– И сколько! Это была катастрофа! Мы были тотально завшивлены. Мы не могли ни мыться, ни стирать. Во время наступления, весной или осенью, наша одежда была сырой, и мы спали в ней, чтобы она на нас высохла. В обычных условиях от этого можно было заболеть, но на войне ресурсы организма мобилизуются. Я помню, мы вошли в какой-то дом после марша, абсолютно мокрые, свет зажигать было нельзя, я нашел какой-то ящик, который мне удивительно хорошо подходил, и лег в нем спать. Утром я обнаружил, что это был гроб.
– Русские солдаты получали водку зимой. Вам ее давали?
– Нет. Чтобы согреться, у нас был только чай. Теплой одежды не было. В Германии собирали теплую одежду для солдат на фронте, люди сдавали свои шубы, шапки, варежки, но до нас ничего не дошло.
– Вы курили?
– Да. Сигареты выдавали. Я их иногда менял на шоколад. Иногда появлялись маркитанты, можно было что-то купить. В принципе было нормально.
– Что вы можете сказать о подготовке армии к войне?
– Я должен сказать, что условиям войны в России армия не соответствовала. Что касается русских, то отдельно взятый солдат не был нашим врагом. Он выполнял свой долг на своей стороне, а мы на своей. Мы знали, что русские солдаты находятся под давлением комиссаров. У нас такого не было.
– Самое опасное русское оружие?
– В 1942 году самой опасной была авиация. Русские самолеты были примитивны, но мы их боялись. У нас, у горных егерей, были вьючные животные, мулы. Они очень рано замечали, что летят самолеты, и просто останавливались, не двигались с места. Это была самая лучшая тактика – не двигаться, чтобы тебя не заметили. Русских бомб мы боялись, потому что они были наполнены гвоздями и шурупами.
– Прозвища у русских самолетов были?
– Ночной бомбардировщик называли «швейная машинка». Больше я не помню… Мы много забыли о войне, потому что после нее мы о ней не говорили. Я только в последние годы начал вспоминать, где и в каких опасностях я побывал. Воспоминания возвращаются и становятся живыми. Но в целом, я могу сказать, когда мы смотрим в прошлое, мы его видим в просветленном, блаженном свете. Над многим мы теперь просто смеемся. Острые углы округлились, мы больше не злимся на то, что было тогда. Теперь у нас совсем другой взгляд, даже на бывших врагов. Мы много раз были во Франции, встречались там с солдатами. Мы с французами отлично понимаем друг друга, хотя в прошлом мы относились друг к другу очень враждебно. Я помню, во время войны мы пришли в какой-то город, мы шли не колонной, а просто, как на прогулке, по направлению к собору, и, когда мы шли, люди в домах, видя нас, закрывали окна с ругательным словом «бош», хотя мы вели себя очень прилично.
– Вы слышали о существовании «приказа о комиссарах»?
– Нет. Я о таких вещах, честно, ничего не могу сказать.
– Ваши братья вернулись домой?
– Они вернулись несколько позже. Я вернулся домой через десять дней после окончания войны. Мой старший брат вернулся через три недели после меня, а младший через три месяца. Но мы все трое вернулись. Когда вернулся я, мы дома не стали это праздновать, моя мать сказала, что мы должны дождаться остальных братьев. Когда они возвращались, мы праздновали, и моя мать сказала, что про меня она знала, что я вернусь домой, она была абсолютно в этом уверена.