Мэтью Деннисон - Двенадцать цезарей
В течение двенадцати месяцев в начале правления Гай чеканил одну из самых знаменитых монет в истории Римской империи. Это был бронзовый сестерций с изображением на обратной стороне трех его сестер: Агриппины, Друзиллы и Юлии Ливиллы. Стоящие женские фигуры олицетворяют три абстрактных качества, которые римский тип мышления (языческий, суеверный, ревностный в своей религиозности, но здравый и практичный) наделял значимостью: безопасность, гармония и фортуна — предопределенность позитивных событий. Впервые на римских монетах появились узнаваемые (и узнанные) фигуры реальных женщин, этого не удостаивалась даже Ливия, но эта монета не дожила до смерти Друзиллы в 38 году. Очевидно, она символизировала дар, который Гай, более уступчивый в первые месяцы, намеревался вручить Риму: безопасность, гармонию и счастье. Однако это намерение оказалось таким же недолговечным, как сама монета.
Ни одно из этих качеств не характерно для правления Гая Калигулы. От дисгармонии зародились убийства. Абсолютное отсутствие безопасности в Риме создавало атмосферу страха, в которой расцветали заговоры. (Гай также принял меры для того, чтобы сенаторы активно его боялись.) Монета, которая однажды превозносила добродетели образцовой императорской семьи и распространяла ее добрые намерения, приобрела оттенок мрачной иронии. Во время правления Гая изменился ряд обстоятельств, в том числе отношения внутри императорской семьи. К концу 39 года, когда Друзиллы уже не было, Гай отправил в ссылку Агриппину и Юлию Ливиллу. Вслед за ними не стало безопасности, гармонии и счастья.
Идеологический вакуум, созданный в результате ниспровержения традиционных добродетелей, создал благодатную почву для возникновения демонической мифологии Гая. Не исключено, что большая часть того, что мы читаем, могла происходить в действительности. Но отчасти это может быть плодом вымысла с целью разжигания страха со стороны авторов, решивших безнадежно очернить его память. Однако все их сочинения нередко рассматривались как правдивые свидетельства. То, что жизнь Гая воспринимается такой, какой ее рисуют античные историки (квазидостоверность, щедро приправленная туманными фактами из частной жизни), связано с атмосферой глубокой тревоги и недовольства, в которой разворачивается его собственное жуткое театральное действо.
Правда ли, что он похвалил пытаемого актера за благозвучность его криков? Действительно ли он экономил на содержании диких животных в цирке, скармливая им заключенных преступников вместо мяса домашнего скота? Что побудило Гая требовать, чтобы отец стал свидетелем казни сына, или настаивать, чтобы Публий Афраний Потитий, сенатор, в октябре 37 года поклявшийся отдать жизнь за его выздоровление, выполнил обещание и совершил самоубийство? Всерьез ли предлагал консульство для своего любимого коня Быстроногого или просто шутил над сенаторами? Смеялся ли он, когда приказал палачу отрубить руки рабу, пойманному на краже, повесить их спереди на шею и провести мимо всех пирующих? На определенном уровне это вряд ли имеет значение. Это всего лишь мазки на более широкой картине, отображающей правление Гая, образы, в которых он сам, намеренно или ненамеренно, был соучастником.
В начале 39 года Гай произнес речь в сенате, в которой, имея веские причины, лишил спокойствия римский нобилитет. Авторство ее он приписал не себе, а Тиберию.
«Не показывай расположения ни к одному из них и не щади никого. Потому что они ненавидят тебя и молятся о твоей смерти, и убьют вас, если смогут. Поэтому не раздумывай, как им понравиться, и не возражай против их разговоров, но заботься только о собственном благе и безопасности, поскольку это наибольшее, чего можно требовать».[112]
В последнее время император читал документы о предательствах, относящихся к предыдущему правлению. Это были те самые бумаги, которые в 37 году, отменив, ко всеобщему облегчению законы о государственной измене, Гай обещал уничтожить, не просматривая. Возможно, это принесло бы императору и сенату больше пользы, поскольку в документах говорилось об отношении Тиберия к матери Гая Агриппине и братьям Нерону и Друзу. Прочитанное поразило и разгневало его. По приведенным в них свидетельствам он понял, что Тиберий был вынужден осудить Агриппину и ее сыновей как заговорщиков. Некоторую информацию предоставляли действующие сенаторы. Это были те же люди, которые в течение последних двух лет присоединялись к хору хвалебных голосов, которыми малодушный сенат обычно приветствовал меры и действия Гая. В какой-то момент мир перевернулся. Слишком долго Гай Калигула привык считать Тиберия виновным в гибели своей семьи. Слишком поздно он осознал, что это не так. Гай заявил потрясенным сенаторам о своем открытии и намерениях. Затем процитировал пугающие слова о двуличности сената и неприязни к нему, якобы сказанные ему Тиберием. Он закончил тем, что, по утверждению Диона Кассия, является классической угрозой Тиберия: «Ни один живой человек не подчиняется свободно воле правителя; он почтительно относится к нему, только испытывая страх перед силой».[113] В тот же день, желая внушить сенаторам беспокойство, он восстановил в действующем римском законодательстве суды по обвинению в государственной измене.
Ответ сената, проголосовавшего за ежегодные пожертвования Гаю и официально оформившего культ преклонения перед императором, не произвел впечатления. Сенаторы обманут Гая точно так же, как обманули Тиберия. До Калигулы уже дошли слухи о заговоре. До конца года он предпримет меры против заговорщиков, умножив число жертв среди римской аристократии.
Это не было беспричинной паранойей. Свидетельства, содержавшиеся в этих «сожженных» документах, вбили клин между Гаем и сенатом. Они убедили императора в правильности политики, которая исключала консультации с сенаторами и укрепляла монархическое правление с помощью тесного круга личных советников, в который входил влиятельный вольноотпущенник по имени Каллист. Так проявилась ирония судьбы. Сожаление по поводу политического влияния во времена Республики способствовало тому, что сенат старался угодить принцепсу с целью сохранить остатки власти и, возможно, попытаться перегруппироваться на этой платформе. Тем самым он преуспел лишь в дальнейшем подрыве своего положения, разоблачив свою склочную трусость, доказав Гаю, что он был прав в том, что не доверял этим опозорившим себя людям и передал функции советников друзьям и бывшим рабам.
С другой стороны, при чтении источников Гай создает впечатление человека, готового растоптать оппозицию, как только она поднимет голову. С этого времени целью его принципата был абсолютизм: безудержное стремление сохранить трон, принудить к подчинению, еще более укрепить свою позицию неослабевающим акцентом на своей божественности. Это была рискованная стратегия — как в Риме, так и вне его. В Иудее, например, его требование возвести свою культовую статую в Иерусалимском храме чуть не вызвало восстание в иудейском мире. Хотя в советниках Гая ходил александрийский вольноотпущенник-антисемит, политика принцепса в отношении иудеев была злонамеренной лишь отчасти, так как он руководствовался представлением, что империя должна признать его божественность. (В конце концов Гай смягчил свои взгляды на иудеев, придя к заключению, что они «скорее введены в заблуждение, нежели порочны, и глупы, отказываясь верить, что природа моя божественна».[114])
Его действия приобрели символическое измерение. Он придумал то, что Светоний назвал «зрелищем новым и дотоле неслыханным». Он перекинул временный «мост» длиной около пяти километров через залив в Байи — дорогостоящее и впечатляющее инженерное достижение. В действительности это был своего рода понтонный мост из лодок и грузовых судов на якорях, выстроенных в два ряда, на который был насыпан «земляной вал, выровненный по образцу Аппиевой дороги». Гай разъезжал по нему в нагруднике легендарного абсолютиста, Александра Македонского. На следующий день для развлечения зрителей, в том числе делегатов из Парфии, он проехал по мосту на колеснице. За ним следовали свита и весь отряд преторианской гвардии.
В этом потрясающем спектакле римского общественного театра с добродушной покладистостью, характерной для принципата Гая, гибли зрители, падая в море с окружающих холмов и утесов, и неудивительно, что после него мания величия императора ничуть не ослабла. Она лишь могла укрепить его намерение провести единственную военную кампанию на берегах Рейна — «шутку», по оценке Тацита.
Осенью 39 года Гай отправился из Италии, чтобы предпринять переход через Альпы. Хотя он путешествовал с огромным и роскошным конвоем (его несли на носилках восемь рабов в окружении преторианской гвардии), продвижение было скорым. Это объяснялось тем, что основной причиной было не пополнение отряда батавских телохранителей, как утверждает Светоний, и не необходимость пополнить опустевшую казну за счет награбленного в Испании и Галлии, как предполагает Дион Кассий, а желание подавить мятеж, который Гай Калигула не мог игнорировать.