Анатолий Гладилин - Сны Шлиссельбургской крепости Повесть об Ипполите Мышкине
— А я не хожу, пробираюсь.
Мышкин цепко вглядывался в лицо своего бывшего однокашника. Друг проверяется в беде. Но кто он, Ваня Лаврушкин? Что раньше знал о нем Мышкин? Покровительствовал он Ване, помогал, а тот в свою очередь громко восхищался им, льстил, поддакивал.
По лицу Лаврушкина плавала улыбка, выражавшая радушие, участие к товарищу. Но вот за окном раздался шорох. Лаврушкин на секунду потерял радушную улыбку, потом, видимо успокоившись, поправил, прочно зафиксировал ее в уголках губ.
— Ипполит, заарестуют тебя.
— А я уеду. Скоро.
— И то верно, — откровенно обрадовался Лаврушкин и уже совсем некстати добавил: — Жалко, скучать буду.
Тут Мышкин не выдержал, рассмеялся:
— Зачем скучать, Ваня? Будешь стараться — тебя определят на мою должность. Считай, счастье привалило.
— А как же иначе, Полкаша? — вздохнул Лаврушкин. — Как жить прикажешь? Мы люди маленькие. Помнишь, как нас порол поручик Бутяков? И если ты место доходное сам оставил, то пускай оно мне достанется. Резон? Резон. Лучше мне, чем какому-нибудь дворянчику, «шелкоперу». Думаешь, Ваня Лаврушкин забыл, как его Ипполит Мышкин облагодетельствовал? Ваня все хорошее помнит. Рассуди: какая от меня польза, ежели в тюрьму за тобой загремлю? Кто я? Так, человечишко без идей и принципов. А когда я в должности, от меня прямая выгода.
Ведь пригожусь тебе, Ипполит, еще как пригожусь.
— Тебя обо мне спрашивали?
— Его превосходительство полковник вызывали.
Но Ваня не дурак, все как надо рассказал: связей с ним, то есть с тобой, не поддерживал, о злодейских замыслах не догадывался, и вообще этот человек, то есть ты, всегда казался мне подозрительным. Однажды предложил замещать его в суде, так кто ж послужить государю и отечеству откажется?
— И что полковник?
— А полковник изволили сказать: молодец. А я сказал: рад стараться, ваше превосходительство.
А полковник сказал: если увидишь его, Лаврушкин, на улице… А я сообразил, тут же поклялся: дескать, своими руками отволоку в полицию.
— Сметлив ты, Лаврушка.
— А как же иначе, жить-то надо. Теперь я у господина полковника свой человек. И тебе польза: если смогу, предупрежу, если что надо, сделаю. Но только так, молчком и не рискуя. Сам понимаешь: я тебе ничего не говорил, ты ничего не слышал. В петлю мне лезть не резон. Тем более невеста на примете, тысяча приданого, дом. Дом небольшой, но каменный. Ежели в него въеду, ты первый за товарища обрадуешься. Вспомнишь небось, как порол Лаврушкина поручик Бутяков, драл с нас, стервец, три шкуры, а нынче Лаврушкин при должности, того гляди, домовладельцем станет. Помогать надо друг другу. Резон? Резон.
— Слушай, Лаврушка, надо узнать, в каком участке содержится Супинская Ефрузия Викентьевна. Узнать, передать ей деньги и записку, что я жив, на свободе и уезжаю.
— Супинская? Не та ли смазливая бабенка, которая с тобой всегда…
— Ваня!
— Не хватай меня, Полкаша, и не рычи! Ой-ой, задушил совсем! Ну и лапы, как у медведя. Я же ничего не говорил, дело ваше молодое… Нет, не проси меня, Полкаша, не могу! Какой мне резон самому в петлю лезть? Сразу догадаются, для кого я хлопочу.
— Сволочь ты, Лаврушка! — сказал Мышкин и встал.
— Посиди, Полкаша, кваску отпей. Ежели бы мне твою сноровку, ничего бы не боялся. Другое место запросто бы нашел. Стенограф Мышкин — талант известный, а кто Лаврушкин? Мне б за должность зубами удержаться. Но ты садись, закусывай. Лаврушкин хитрый, что-нибудь придумает. И куда спешить? Я хоть ничего не знаю, но краем уха слышал: твою барышню не скоро выпустят, дознание только начинается. Я, конечно, так, невзначай, мимоходом все выпытываю. У Марфы есть свояченица, вот ее и упрошу, пошлю в участок как родственницу Супинской. Передаст она деньги, будь спокоен. Сколько?
Мышкин выложил сто рублей. Ассигнации исчезли, растворились в руках Лаврушкина.
— Ипполит, чтоб все было по-честному, предупреждаю: барышня получит девяносто. Десять рублей — свояченице за труды. Не подмажешь — не поедешь. И то хорошо, рассуди: лучше девяносто, чем ничего. Кстати, от кого привет барышне? Ведь имя твое не назовешь?
— Пускай свояченица скажет, что привет от Пудика, — смущенно пробормотал Мышкин.
Судорожно всхлипывая, Ваня сполз со стула, и некоторое время из-за стола доносилось:
— Это ты Пудик? Ой, уморил!
Отдышавшись, Лаврушкин снова влез на стул, глянул на стенные часы, отклеил, словно в карман спрятал, радушную улыбку.
— Ладно, Ипполит Никитич, мы с тобой договорились. Не задерживаю. Скоро Марфа воротится, — Ваня говорил тоном чиновника, заканчивающего прием в канцелярии. — Не скрою, одно мне странно: ну чего тебе, друг ситный, не хватало? И должность имел, и положение, и коммерцию. Зачем супротив властей полез? Не одобряю. Такую карьеру загубил! Истинно говорят: что имеем, не храним, потерявши — плачем. — И вдруг лицо Лаврушкина опять преобразилось, улыбочки по краям губ забегали, в глазах хитрые искры запрыгали, и залепетал Ваня скороговоркой, почтительно, как раньше, как всегда бывало между ними: — Но ты же не прост, Полкаша, умен, бестия! Значит, все наперед рассчитал? Умный человек за здорово живешь рисковать не будет. Нет, Полкаша, ни о чем тебя не спрашиваю и не выведываю, но когда ваши люди победят, власть заимеют и ты большим человеком станешь, вспомни о Лаврушкине. В трудный момент Лаврушкин не отвернулся, не продал, посильную помощь оказал. Вспомнишь, Полкаша, вспомнишь?
Через три года он увидел Лаврушкина на «процессе 193-х». Места для публики, расположенные амфитеатром, были заняты подсудимыми. С верхней скамьи Мышкин наблюдал, как располневший, солидный правительственный чиновник Лаврушкин прилежно вел стенограмму. Не отрывал Лаврушкин глаз от бумаги, ни разу не взглянул на Мышкина.
* * *Сначала длинноногие сосны неторопливо вышагивали в гордом одиночестве, не замечая редких кустиков и чахлых маленьких деревьев, путавшихся под ногами. Но вот лес загустел, темные ели шли плотными цепями, поддерживая друг друга мохнатыми лапами; между ними, толкаясь, спешили протиснуться осины и березы; за каждым дубом, как в кильватере большого корабля, пристроились кусты орешника. Наконец, все смешалось: деревья, малые и большие, разномастной толпой бежали на запад, перепрыгивая через узловатые корни и старые пни; молодая сосна, споткнувшись, падая, уцепилась за высокую ель, и та, словно солдат на поле боя, волочила товарища на своей спине. Сбившись в кучу, топча упавших, деревья, задохнувшись, устав от стремительного бега, приготовились к последнему, решающему прыжку — и замерли, остановились, испуганно взметнув в небо зеленые руки, будто перед ними разверзлась пропасть.
Не пропасть — узкая просека, окаймленная небольшим рвом, как стена, преграждала им путь. То была государственная граница Российской империи.
За просекой начиналась спокойная роща, где на зеленом подстриженном лугу паслись пузатые, откормленные дубы и немецкие, аккуратно причесанные липы. Ни суетни, ни толкотни, тишина, порядок…
Мышкин посмотрел по сторонам. Никого. Он протянул три рубля проводнику, попрощался, перешагнул патрульную тропу, перескочил ров и… очутился в Германии.
Как просто!
И можно распрямить плечи, вздохнуть свободно, и не надо прислушиваться к любому шороху, и не надо опасливо всматриваться в заросли, ожидая увидеть там притаившихся жандармов… «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ…»
ЗАПОМНИЛОСЬ:
чистенькие каменные домики немецких деревень, вылизанные, блестящие перроны вокзалов, чинные дамы и господа в купе вагона (пассажиры разворачивают сверточки, закусывают бутербродами с тонко нарезанной колбасой, вытирают губы платочком, бумагу и остатки пищи бросают не в окно, а несут к специальной урне в конце вагона);
голубое Женевское озеро, зеленые, с белоснежной пеной, бурные волны Роны (праздничные, выбеленные кварталы Женевы, словно нарисованные акварелью на темном склоне гор, над которыми сверкает ледяная шапка Монблана); уютная комнатка «Северного» отеля; услужливый гарсон по утрам подает кофе и булочки прямо в постель, маленькая зала кафе Грессо, где на столе всегда красовался бочонок с красным вином и никогда не смолкала русская речь;
и солнце, солнце, солнце, ни одного пасмурного дня. Господи, неужели все это было?..
Серая водяная мгла с Ладоги переваливала через стены крепости, оседая крупными каплями на черном деревянном заборе дворика. Мутные серые облака нависли так низко, что, казалось, смотритель Соколов, стоящий на вышке, упирается капюшоном своей шипели прямо в облака.
Мышкин ходил по треугольному дворику от стены к стене. Его знобило, бушлат отсырел. Теперь будешь дрожать полдня в камере. И все-таки нельзя отказываться от прогулки. Надо дышать свежим воздухом. Хотя какая это прогулка? Та же тюрьма, черные стены, серый, сумрачный потолок — камера, чуть просторнее и холоднее. Скоро ноябрь, повалит снег, ударят морозы, и, может, тогда повезет: увидишь солнце. А бывает ли ясное небо над Шлиссельбургом? Богом проклятое место, дожди и туманы. Однако когда-нибудь солнце пробьется. Шестнадцать лет — время долгое, все может случиться.