ВАЛЕРИЙ ШУМИЛОВ - ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье.
Луи Антуан. Мое серебро. Я – законный наследник. Фамильное серебро с анаграммой «Сен-Жюст» принадлежит… должно принадлежать Антуану Сен-Жюсту. Я – чист.
Мари Анн. Ты хотел поджечь коллеж!
Луи Антуан. Мать, что ты говоришь!
Мари Анн. Об этом мне рассказал аббат Понтевье. Ты – бездельник, развратник, праздный гордец! Ужасно, ужасно! Имея столько способностей, если твои учителя не лгут, ты проводишь время подобно развратному аристократу, разряженный, словно девица в свои кружева, совершенно не думая о будущем! У тебя всегда скучающий вид и ты никогда не улыбаешься! Ты гордишься нашим новоприобретенным дворянством и груб с простыми людьми! Твое обычное времяпровождение – ходить гулять по кладбищам вместо посещения церкви и соблазнять чужих жен!
Луи Антуан. Я пойду…
Мари Анн. Подожди, Луи. Прости меня. Я погорячилась. Я… сорвалась.
Луи Антуан. Я чист. Все, что ты сказала, не касается меня. Тереза Желе не была замужней женщиной. И мы поклялись обручиться. И сделали этот не перед людьми – перед собою и перед Богом… А вот Франсуа Торен просто пожелал получить контору своего тестя в качестве приданого за Терезу. Тут как раз не было никакой любви – один интерес. Поэтому он закрыл глаза даже на то, что невеста досталась ему не из первых рук…
Мари Анн. И ты говоришь, что ты чист… Все эти женщины… Что за ужасное время наступило с напечатанием этих безбожных книг!
Луи Антуан. Чужие жены? Вот уж неправда! Я не встречался с мадам Торен. Но если так говорят, надо подумать. Адюльтер? Да! Я не думаю, что Тереза счастлива в браке с этим простаком. Он у меня еще будет носить…
Мари Анн. Прекрати. Нельзя так говорить. И забудь о госпоже Торен. Я ругала тебя, но теперь скажу другое: Тереза Желе была тебе не пара. Ты достоин большего, чем эта простушка, которая рядом с тобой выглядела чуть ли не дурнушкой.
Луи Антуан. Я сам буду решать, чего я достоин.
Мари Анн. Ты винишь меня в том, что я расстроила свадьбу?
Луи Антуан. Ты все знала. Вы сговорились. Ведь отец Торена – твой нотариус.
Мари Анн. Нотариус нашей семьи, Луи. И хороший нотариус. Но я бы ничего не смогла сделать: решение о свадьбе давно было обговорено между двумя семьями наших единственных в Блеранкуре нотариусов. Это было бесполезно. Зачем бы я стала вмешиваться? И вообще, тебе рано думать о свадьбе. Как ты знаешь, Луи Жану было пятьдесят, когда он женился на мне.
Луи Антуан. Я вообще не собираюсь жениться. Никогда.
Мари Анн. Никогда?…
Луи Антуан. Никогда. Тереза единственная, кого я когда-нибудь мог полюбить.
Мари Анн. Никогда слишком быстро проходит, Луи… Что ты собираешься делать?… Будешь изучать право? А потом? Ответь мне, Луи…
Луи Антуан. Я буду ждать…
* * *РЕЙМСКИЕ КОНСПЕКТЫПоступив в октябре восемьдесят седьмого года на факультет права Реймского университета, я воспользовался сословной привилегией, позволяющей дворянам сокращать срок обучения, и уже в апреле следующего года получил звание лиценциата права. Полгода… Столько же, сколько прошло времени в пансионе на улице Пикпюс… Но в этот раз шесть месяцев были потрачены не напрасно (мать могла быть довольна! – если бы я нуждался в ее похвалах), – я, не отвлекаясь абсолютно ни на что, кроме учебы, провел все эти месяцы жизнью затворника, исключая небольшие прогулки по пантеонам мертвых (мать была права, упрекая меня в этом пристрастии), которые я посещал с книжкой в руке…
Кроме предметов права сотни часов я посвятил штудиям философских и исторических трактатов, окончательно заставивших примкнуть меня к «партии философов».
Надо сказать, что ни учение о воспитании Гельвеция, ни дуализм Декарта, ни чувственное познание д’Аламбера, ни философия ощущений Кондильяка мало привлекали меня. Скептицизму Бейля я предпочитал скептицизм Монтеня. Еще более чем атомистический материализм Гассенди мне претило механистическое естествознание Дидро, принцип редуцируемости природы Гольбаха и принцип «человека-машины» Ламерти. Так я бы никогда бы не согласился с утверждением последнего, что душа всего лишь «материальный двигатель живого организма», – занятия в монастырском коллеже ораторианцев все же не прошли даром, – я верил в бессмертие души и вечное спасение [32]. Впрочем, как я уже сказал, мой Бог, бог Руссо, Верховное существо Вселенной олицетворялось скорее с Богом-природой, чем с жестоким мстителем Ветхого Завета:
Мне все равно: пусть Турок и ГуронДля Бога мастерят отдельный трон.Я знаю: все поймут, – лишь дайте срок! –Не может быть у каждого свой Бог!В душе Он! – «добродетель, разум, честь» –Вот истинная то Благая Весть!Лишь через сердце Бог стучится к нам…Раз вера есть добро – не нужен храм!Задолго до крещенья человекОпределял по совести свой век… –
писал я в то время [33].
Многочисленные, различные и противоречащие друг другу учения просветителей могли только запутать ищущих знание. Позже в своем первом трактате «Дух Революции…» я с некоторым раздражением отметил: «Философы слишком легкомысленно относились к беспорядку в человеческих делах. Сенека, Монтень и многие другие с большим остроумием показали, что все плохо. Но где выход? Я не люблю врачей, которые говорят, я люблю тех врачей, которые исцеляют».
Но были философы, которые предлагали и средство исцеления…
Понятно, что первое место среди них занимал Руссо, единственный и неповторимый, с которым никто не мог сравниться. Руссо с его естественным человеком, общественным договором и абсолютным правом суверена.
Вторым был Монтескье с его естественными и позитивными законами, с его разделением властей и с его идеалом конституционной монархии.
Третий философ, которого я избрал образцом для подражания, был сразу отвергнут Робеспьером. А между тем, это был «властитель дум целого поколения» и, наверное, наш самый блестящий французский литератор того времени Франсуа Мари Аруэ…
Я делал различие между Вольтером, циником и хулителем всякой веры, и литератором Мари Аруэ. Ни повествования Руссо «Эмиль, или О воспитании» и «Юлия, или Новая Элоиза», ни другие нашумевшие произведения просветителей, вроде романов Дидро «Племянник Рамо» и «Жак-фаталист и его хозяин», не произвели на меня даже доли того впечатления, которое оказали художественные писания насмешника Вольтера. Правда, вольтерьянская философия казалась мне искусственной. Кое в чем, впрочем, с ней можно было согласиться. Так мне навсегда запомнились насмешливые пассажи Вольтера по адресу Бейля, верившего в возможность существования государства добродетельных атеистов, – действительно – смешно! Зато в остальном…
Как можно было отвергать религию как культ, основанный на обмане, и в то же время предполагать бытие Бога, основанного на Откровении; как можно было отрицать существование души, настаивая на том, что люди – разумные автоматы, и в то же время отрицать атеизм как антигосударственное учение; и, наконец, как можно было признавать первоначальное естественное состояние человека и в то же время настаивать на принципе цивилизационной естественности, гласившем, что не дикарь, а именно цивилизованный человек живет в большем согласии с природой! Нет, толкование Руссо о «естественном человеке» казалось мне единственно правильным. «Милые моему сердцу дикари…», – отметил я на полях своих конспектов.
В отношении этих дикарей я не был согласен и с Монтескье, очень уж оглуплявшем этих естественных людей. Его классификация государственного правления как республиканского, монархического и деспотического тоже не произвели впечатления, – о делении власти на три «правильные» формы (монархию, демократию и аристократию) и на три «неправильные» (тиранию, охлократию и олигархию) высказывался и, даже более подробно, еще Платон.
Зато великий трактат Монтескье «Дух законов» буквально «перепахал» меня, дополнив «Общественный договор». Из естественных и общественных отношений Жан-Жака следовали естественные и согласительные законы, которые Монтескье назвал позитивными. К последним философ причислял международное, общественное и гражданское право. Как первый закон «естественного» права Монтескье определил «гражданский мир» и тем оспорил Гоббса с его «войной всех против всех». Он по-новому сформулировал понятие законов, как «необходимых отношений, вытекающих из характера вещей в самом широком смысле слова», и тем в моем понимании сблизился с Бентамом (в своих записях я выделил для себя чисто «бентамовскую» мысль: «Единственной пеpвоосновой законов должна быть моpаль и общая польза»).