Ю. Бахрушин - Воспоминания
Так же хорошо помню мордовский край — живописных крестьян и крестьянок, одетых во все белое с красными и золотыми украшениями, с белыми онучами, перевязанными черными повязками от лаптей. Мать захотела обязательно купить такой костюм для музея отца, что и сделала, соблазнив какую-то молодуху десятирублевым золотым; отъезжая, мы слышали, как на злополучную женшину напали старухи и чуть ее не избили за продажу праздничного, подвенечного костюма.
К вечеру на четвертый или пятый день мы въехали в шептящийся бор мачтовых сосен. Яро горели червонные стволы деревьев-великанов, а внизу переливался изумрудами бархатистый мох. Экипажи мягко шуршали по дороге, покрытой иглистым ковром, и вдруг, за неожиданным поворотом, в конце дороги засиял золотым куполом и белоснежными стенами, словно сказочный, монастырь, залитый заходящим солнцем, — Саров. Монастырский привратник указал на гостиницу — невзрачное, серенькое деревянное здание. Нас приняли радушно — ведь, пожалуй, мы были тогда единственными гостями. Отвели несколько комнат, спросили, что хотим покушать с дороги. Старшие заказали что-то. Среди прислуживающих монахов произошло какое-то замешательство. Они покорно поклонились и исчезли. Через несколько времени появился какой-то более старый монах, который, всячески извиняясь, объяснил, что монастырь сегодня гостей не ждал, что день постный и что, к сожалению, они могут нам предложить только постные блюда, так как других в монастыре нынче нет. Старшие, естественно, согласились. Из нашего окна я видел, как старенький монах поспешно погрузился в утлую лодочку с удочками и через полчаса привез для нас с полдюжины только что пойманных упитанных карасей.
Выспавшись, на другой день мы отправились осмат ривать монастырь. В те времена он совершенно не походил на то, во что превратился через десятилетие. На всем лежал отпечаток аскетической бедности. Монахи ходили в рясах из домотканого холста, богатых богомольцев из «господ» почти не было за исключением немногих купцов среднего достатка, во всем царствовала простота, граничащая с убожеством. Днем монахи плотничали, огородничали, вели земляные работы. Была лавочка, где продавались изображения Серафима Саровского, но на них он фигурировал без чиновного осветительного нимба вокруг головы и именовался просто старцем. На могилке святителя молебнов не служили, а отправлялись лишь панихиды. Пробыли мы в Сарове несколько дней, всецело подпав под его своеобразное серьезное, но задушевное очарование, ходили к дальней келье старца, где он якобы принимал Александра I* и где и скончался. Бродили по саровским лесам, посещали «Святой ключ» и гигантский плоский камень, на котором молился подвижник. Ездили мы и в Дивеево*, но этой поездки я не помню. Обратная дорога домой, как это ни странно, абсолютно мне не запомнилась — очевидно, первые впечатления были настолько сильны, что вытеснили последующие.)
По приезде в Москву у меня появились новые впечатления. С каждым годом их становилось все больше и запоминались они все отчетливее. Помню приезд Николая II в Москву. Дело было весной. Мы поехали смотреть царя. Сидели в носовском магазине в Лубянском пассаже, окна которого выходили в Третьяковский проезд. С нами были сестры матери, еще какие-то дамы и дед Носов. В то время злополучный последний венценосец не потерял еще окончательно своего ореола. Старики, вроде моего деда Носова, смотрели на него покровительственно. Они в свое время уважали и побаивались Николая Павловича, ценили, но упрекали Александра Николаевича за покровитель ство немцам, но зато искренне любили и преклонялись перед Александром Александровичем. Это был их царь — хозяйственный, простой и сурьезный, а главное, русский. Его сына они готовы были прощать за многое в память отца. Вал у французского посла после Ходынки они объясняли неопытностью и отсутствием хороших советников, а пресловутую речь тверскому дворянству сводили к похвальному желанию следовать «по примеру отца». Впрочем, это не мешало им подсмеиваться над ходившей тогда по рукам карикатурой.
На рисунке была изображена огромная нога в калоше, принадлежавшая кому-то, ушедшему за обрез листа. Нога оставила огромные следы на всем поле рисунка. И вот, тщетно стараясь попасть в эти следы, следовала тщедушная щупленькая фигурка Николая II с маленькими поджарыми ножками. А под рисунком была надпись «по стонам незабвенного родителя». Николай II в тот раз не произвел на меня никакого впечатления, пожалуй, тому виной был полицмейстер Трепов. Скача впереди царя в коляске с пристяжной, стоя спиной к лошадям и лицом к царю, он всецело пленил мое воображение.
Большее впечатление от царя я получил дня через два, три. Мы поехали за чем-то с матерью в город. Вдруг, когда мы въехали на Тверскую, ныне Советскую площадь, к нашему экипажу подбежал городовой с криком «Стой». В недоумении мы остановились. Вдруг наш кучер Никифор обернулся к матери и сказал: «Барыня — государь». Он встал на козлах и снял шапку. То же сделали и мы. Из ворот генерал-губернаторского дома выехала скромная коляска, в которой сидели Николай II и вел. князь Сергей Александрович, которому царь только что нанес визит. Они проехали в двух-трех шагах от нас. Император улыбался и о чем-то оживленно беседовал со своим дядей. Народ но сторонам, никак не ожидавший увидеть венценосца, неуверенно снимал шапки; лишь когда царь отъехал метров на двести, ему вдогонку покатилось «ура!».
Вскоре впечатления стали более мрачными. Помню, в один зимний вечер, когда были гости, дело было чуть ли не в субботу, у нас за столом живо обсуждалось злодейское нападение на нас Японии без объявления войны. Началась русско-японская кампания. У газетчиков и в мелочных лавочках появились первые военные плакаты, называвшиеся тогда лубочными картинками. На краю обрыва на лихом коне скакал японский император Мацухито, а сзади его толкали в пропасть его друзья Англия и Америка в виде Джона Буля и дяди Сэма. Я, конечно, немедленно приобрел такую картинку и принес ее родителям. Они, к великому моему огорчению, не высказали восхищения этой покупкой, а задумчиво покачали головами, а отец сказал, что еще неизвестно, как война обернется, и такие карикатуры преждевременны. Его опасения стали скоро оправдываться. Русские армии терпели поражение за поражением. Вести с фронта угнетали родителей, грустила и наша прислуга.
Переехали мы в Гиреево в этом году, как обычно, рано. По воскресеньям, когда отец не ездил в Москву, наш кучер Никифор привозил на дачу из города корреспонденцию и газеты. Как-то он приехал расстроенный и, передавая матери газеты, сказал: «Несчастье-то какое! «Петропавловск» с адмиралом Макаровым погибли». Помню, что это известие в то время произвело удручающее впечатление на всех. Макаров был, пожалуй, единственным военачальником, которому верили. Передовая интеллигенция верила ему, зная его постоянную борьбу с рутиной и отсталостью в нашем флоте, народ верил ему тоже, считал его «своим», зная его происхождение, ценя его «черную кость». Потеря Макарова еще углублялась гибелью с ним вместе и Верещагина. Горечь утрат невольно обратилась против чудом спасшегося вел. князя Кирилла Владимировича. На этот раз великий князь был совершенно ни в чем не повинен в своем спасении, но остроты, эпиграммы, а зачастую и прямая ругань валились на его голову, как из рога изобилия…
Вспоминаю, как однажды мы с матерью и теткой поехали с дачи за чем-то в город. Приехав в Москву, мы застали необычайное оживление на Курском вокзале — платформа была вся разукрашена флагами и зеленью, везде была масса разряженного народа, военных в нарядных формах. Оказалось, что ожидают прибытия поезда со спасшимися моряками «Варяга» и «Корейца». Мы сели в ожидавшую нас пролетку и стали также ждать.
Вскоре площадь, на которой собралось множество народа, зашумела и заволновалась. Из подъезда вокзала иод звуки оркестров и под крики «ура» стройными рядами выходили моряки. Их было очень немного. Рядом с некоторыми бежали родные. Собравшиеся махали им руками, бросали цветы. Но вся эта торжественная встреча дышала какой-то грустью, которая передалась мне и живо запомнилась. Видимо, всем тогда больше думалось не о тех, кого встречают, а о тех, которых никто никогда уже не встретит. То же ощущение печали чувствовалось мною в окружающих, когда пришли первые вести о мире. Народ в целом остро переживал бесцельность принесенных жертв и глубину национального позора. Быть может, именно эта грусть и породила столько песен, глубоко вошедших в народную среду, связанных с бесславной японской войной. Помню, в каком восторге приехал отец после того, как услыхал в чьем-то мастерском исполнении (чуть ли не Вари Паниной) в первый раз «Последний нынешний денечек».
Вообще воспоминания об японской войне неразрывно связаны у меня с воспоминаниями о Старом Гирееве.