Участники Январского восстания, сосланные в Западную Сибирь, в восприятии российской администрации и жителей Сибири - Коллектив авторов -- История
Была еще одна песня, которую в Тобольске я слышал один или, может быть, два раза, не больше; в последствии в Нерчинских заводах я слышал ее много раз. Сочинена она в тысяча восемьсот тридцатых или сороковых годах одним из польских поэтов, которого имя я твердо не помню — кажется Юлий Словацкий. Во время восстания народное правительство (жонд народовы) запретило петь эту песню в повстанческих отрядах на том основании, что она содействует возбуждению и обострению вражды между общественными классами — а это было несвоевременно. В Тобольске воспоминание о народном правительстве было у ссылаемых еще свежо, нарушение его приказаний представлялось так что в роде издевательства над родною матерью; потому здесь этой песни почти не пели. Вот некоторые отрывки, сохранившиеся у меня в памяти: «Когда народ двинулся с оружием в поход, господа препирались на сеймах; когда народный голос прогремел: умрем или победим! — господа рассуждали об оброках. При Сточке простолюдины отбивали у неприятеля пушки руками, черными от плуга; господа в столице покуривали сигары, толковали о братьях прибрежьев Буга; но час восстания пробьет, и народ приготовит для вас пиршество; из ада позовет музыку, чтобы играла — а дворянство пускай себе потанцует. (После каждой строфы припев:) Ой, почет вам, господа магнаты, за наше порабощение и оковы! Ой почет вам, князья, графы, прелаты, за наш край, обрызганный кровью!»[141]. Как содержание этой песни, так и ее мотив, могучий и несколько мрачный, производили на меня сильное впечатление, сильнее французской марсельезы, вероятно, потому что в польской песне и мысли, и слова, и напев казались мне более родственными; она как-то сразу властно находила в моем настроении сочувственные отзвуки.
13
В апреле или в мае 1864 года был привезен из Петербурга в тобольскую тюрьму Владимир (отчества не помню) Трувеллер[142], служивший до ареста во флоте в чине мичмана. Об обстоятельствах ареста и ссылки он разговаривал с очевидною неохотою. Кажется, при возвращении его из заграничного плавания у властей явилось подозрение, что он везет какие-то бумаги от Герцена; и при обыске что-то этакое действительно нашлось. В тобольской тюрьме он пробыл немного, кажется неделю; оттуда его отправили, помнится, в Курган, уездный город Тобольской губернии.
Днем Трувеллер почти не сидел в камере, все расхаживал по двору; при этом иногда разговаривал со мною; а чаще читал какую-нибудь из своих книг или на ходу, или стоя на месте. Он сказал мне, что в камере не может читать: «У поляков почти не прекращаются песни; одна группа замолчит, другая начинает петь; читать не могу и не хочется слушать их пение; поляки вообще — не музыкальный народ». На чем основывалось его мнение о немузыкальности польского народа: на личном только впечатлении, или на теоретических соображениях о музыкальном искусстве — не знаю. Сам я совершенно лишен музыкального образования; из мотивов польских песен не было ни одного, который производил бы на меня впечатление неприятное; все они нравились мне, одни больше, другие меньше.
Случалось, что у меня песни поляков вызывали грустное настроение, но в другом роде. Человек так создан, что обо всем судит по сравнению. Видя перед собой польских простолюдинов и интеллигентов, я почти невольно припоминал наших, русских портных, сапожников, столяров, приказчиков, чиновников. У них, у всех есть песни; некоторые из этих песен грубые, грязные, кабацкие; об этих неприятно и вспоминать. Однако много песен хороших, с хорошим человеческим чувством и в словах, и в напеве; но это чувство — чувство отдельной личности; гражданское общежитие, протест против врагов общества, одушевление во имя идеалов общественных — подобные темы не затрагивались в тех русских песнях, которые мне приходили на память. Впрочем, одно исключение я все же припомнил. Осенью 1861 г[ода] в петербургском университете происходили волнения; около полутораста студентов были арестованы и помещены в Кронштадте, в тюрьме ли, или каком-нибудь казенном здании другого именования — не знаю; содержались в общих камерах; развлекались разными способами и между прочим распевали арии из «Жизни за царя»[143], строго сохраняя мотивы арий, но слова арий заменили другими, в духе более или менее республиканском. В Кронштадте они пробыли, помнится, недель шесть. Впоследствии, по освобождении их оттуда, мне пришлось не раз видеться с некоторыми из них, и не раз я слышал пение арий с пересочиненными словами. Положим, раздумывал я — эти арии распевают покамест только студенты, и то далеко не все; ну, помаленьку проберутся эти и подобные им песенки и к сапожникам, и к мужикам…
14
В тобольской тюрьме я познакомился и разговаривал много раз с Йосифом Михайловичем Рыбицким. Это был совсем еще молодой человек, на вид лет восемнадцати или разве чуточку постарше. Он родился и вырос в Варшаве, в семье довольно состоятельной; окончил курс среднего учебного заведения; пробыл несколько месяцев студентом варшавской главной школы; со мною разговаривал по-русски и владел русским языком довольно порядочно. Он был воспитан, очевидно, в страхе божием: молился утром и вечером; молитва была не так продолжительна, как у жмудинов, но и не так суммарна, как у ремесленников (не говоря уже об интеллигентах). Относился с особым уважением к Стецкому[144], ксендзу из Варшавы, который, впрочем, пользовался почетом и между всеми вообще поляками.
В 1861 г[оду] при начале волнений, предшествовавших восстанию, положение дел в Царстве Польском было для русских властей настолько неутешительно, что власти сочли полезным пригласить некоторых уважаемых представителей польского общества Варшавы к учреждению