Карина Кокрэлл - Мировая история в легендах и мифах
И вот теперь, в эту ночь мартовских ид она, Сервилия, любовь его жизни, снова пришла к нему в запахе яблок и разогретого солнцем камня. И он опять все вспомнил…
Может быть, все повернулось бы иначе, если бы вскоре после той последней встречи с Сервилией в его жизни не случилась бы Клеопатра?
Цезарь с досадой вспомнил о своей серьезной размолвке с ней три дня назад на его вилле в Трастевере и нахмурился. Он правильно сделал, что указал Клеопатре границу, которую ей не следует переступать. Он сильно тосковал без нее и очень хотел видеть сына, Цезариона, но держался: пусть она в одиночестве подумает о своем возмутительном поведении.
Клеопатра! Мысли как-то сами собой вернулись к самому приятному, пожалуй, воспоминанию его жизни — их первой встрече.
Битва при Фарсале была выиграна, но война не окончена. Помпей бежал, но у него оставалось достаточно сторонников, чтобы быть опасным. Цезарь по-волчьи шел по следу загнанного врага. И этот след привел его в Александрию…
Клеопатра
Муравейник под названием «Александрия», как всегда, встретил многоязыким шумом. Гавань — полна кораблей. Цезарю всегда казалось, что Фаросский маяк только усиливал это сходство Александрии с муравейником: он казался палкой, которую в него воткнули — растревожив, разворошив. Цезарь любил заразительную энергию этого города, его неподражаемый кипящий котел языков и культур и неподдельность, подлинность его древности.
Странная это была смесь. Египтяне здесь презирали всех на свете иностранцев, особенно когда-то завоевавших их выскочек-греков, и молились своим богам в обличье зверей, которым по-прежнему возводили гигантские монументы. Местные евреи тоже презирали выскочек-греков и самих египтян с их «звериными» богами, и молились богу, которого нельзя было изображать вообще. Были здесь и восточные общины — армян и парфян, что поклонялись огню и солнцу. И, конечно, были римляне, по разным причинам покинувшие Рим, но сохранившие верность римским богам.
КлеопатраВ зданиях Александрии чувствовалась жизнелюбивая, легкомысленная простота греков. Но, перенесенная на римскую почву, эта праздничность постепенно исчезала: эллинские портики почему-то непременно тяжелели и неизменно начинали походить на кладбищенские мавзолеи. Цезарь был совершенно согласен с Цицероном, кстати, ужасным снобом. Тот говорил, что весь мир по сравнению с Римом — задворки, исключая только Александрию и, может быть, еще Афины. Цезарь думал, что, пожалуй, и Рим не сравнится с городом Александра: город Ромула строился хаотично, без всякого плана, он громоздился на своих семи холмах, с которых сползал вниз извивающимися змеями узких улиц, а вот широкие проспекты Александрии, ровно прочерченные на папирусе самим Александром, казались победой геометрии и воли человека над хаосом. Цезарю это необыкновенно нравилось. Тогда и появилась у него мысль: как только закончится война — выбрать место для новой, своей, столицы. И никто еще не ведал, что Цезарь задумал грандиозное — воссоздать древний, гомеровский, Илион. Трою.
Однако Цезарь отправился в Египет не любоваться архитектурой. Победа при Фарсале убеждала его: богам угодна та держава, которую замыслил создать он. И все чаще думал Цезарь об Александре.
В Александрии не думать о нем было невозможно. Великий македонец опирался на завоеванные провинции, чтобы создать невиданное многоязыкое государство от Маге Internum[77] до Индии, объединенное великой культурой Греции, в которую влилась бы тысяча иных, более древних культур — Индии, Персии, Вавилона. Единый мир под властью одного царя! Александр начал превосходно, но плохо кончил, не успев ничего завершить.
Александр чем-то походил на Фаросский маяк — он возвышался над людишками, которые ничего не понимали, которые упрекали его в высокомерии, в том, что он не принимает совместных решений, что он убивает эллинский дух свободы, эллинскую демократию. Цезарь думал о том, как же мешали Александру те, кто не понимал очевидного: гигантским, невиданным ранее государством нельзя было править, дебатируя на тысячу голосов о каждой мелочи, к чему привыкли греки, управляясь со своими лоскутными полисами[78]. Но Александр умер слишком рано, а те, что пришли потом, были бесталанны и корыстны. И они уже не вспоминали о эллинской свободе, а погрязли в междоусобицах за царские троны в завоеванных им провинциях. Растащили и уничтожили его создание, как коршуны — павшего слона!
Он, Цезарь, создаст единый мир, о котором мечтал великий македонец, но при этом не допустит его ошибок. И только тогда успокоится.
В Александрии все получилось как нельзя лучше: убивать своего врага Помпея, бывшего зятя и соотечественника, Цезарю не пришлось. Это сделали египтяне. И принесли ему голову римского консула в какой-то мерзкой вонючей корзинке — типа той, что таскают с собой по ярмаркам александрийские заклинатели змей. Цезарь прекрасно понял этот унизительный намек на то, как относятся к Риму в Египте. Мертвую голову сильно тронуло тление, но это был, несомненно, Помпей. Видно, смерть наступила неожиданно, потому что даже в смерти его совершенно уже черная верхняя губа была так же противно вывернута, как это помнил Цезарь. Словно Помпей, по своему обыкновению, и сейчас собирался сказать ему что-то едкое.
Цезарь, во-первых, сделал все, чтобы никто не заметил его вздоха облегчения, а во-вторых, обрушил на египтян неподдельный гнев за предательское убийство римского консула. И приказал немедленно сделать все приготовления для торжественного погребения останков великого Помпея со всеми полагающимися выдающемуся военачальнику Рима воинскими почестями. Почести обеспечивали его легионеры, все остальное — египтяне. Обо всем этом будет, конечно же, известно в Риме, и ничего лучшего для репутации Цезаря придумать было нельзя: кровь Помпея Великого, римлянина, пролили египетские евнухи, а не соотечественник, не римлянин, не Цезарь.
Наконец легионеры, траурно, церемониально печатая шаг, унесли злосчастную голову. От ее зловония совсем не спасали какие-то сухие лепестки, которыми была устлана корзина. И даже курильницы, источавшие местные едкие ароматы.
Цезарь, стоя в тронном зале дворца Птолемея в белоснежной консульской тоге с пурпурной каймой (он надевал эту тогу редко, по дипломатическим оказиям), пожалуй, слишком увлекся и очень уж яростно метал громы и молнии на своем отличном греческом. И на минуту ему даже стало жалко худого запуганного мальчишку Птолемея, который сидел, нелепо убранный и накрашенный, как мальчик из лупанария для извращенцев. Царь Египта слушал Цезаря, вздрагивая, и кусал губы, чтобы не разреветься, но жирная линия малахитовой туши вокруг глаз все-таки начала предательски подтекать.
Вдруг советник царя Потин приблизился, прося у Птолемея слова. Это был очень красивый высокий евнух с чеканным подбородком и четко очерченными, мужественными губами. На гладко обритой голове над левым ухом у него змеился глубокий белесый, давно заживший шрам. Птолемей поспешным кивком позволил ему говорить:
— Прошу прощения, — начал советник, — я не знаю твоего имени, консул… (конечно, он лгал!), но у твоей тоги внизу оторвался край. Это бывает с такими длинными и модными тогами, как твоя. Тебе уже приготовили гостевое крыло во дворце его ослепляющего величества царя Птолемея, да благословят боги его трон. Я прикажу принести тебе туда на выбор новую одежду. Правда, это будет греческая или египетская одежда. У нас в Египте нет затруднений ни с тканями, ни с зерном, но вот только тоги у нас не носят.
Цезарь слушал, изумленный. Он не ожидал от египтянина такой явной дерзости.
— Да, у вас не носят тоги. Гражданам только одной великой страны дана такая привилегия, — спокойно ответил он.
Цезарь хотел добавить: «Величие ваше — в прошлом», но передумал: не стоило дразнить гусей, ведь у него с собой только два легиона — Шестой и Двадцать седьмой. Отличные легионы, из лучших, но «многовато для посольства и маловато для армии», как заметил один царь[79]. И сказал евнуху так:
— Однажды Архелай верно посоветовал одному сапожнику: «Суди не выше сандалий!» Я перефразирую для нашей ситуации: «Суди не дальше края тоги».
И широко улыбнулся.
Римляне в зале хохотнули. Египтяне тоже прятали быстрые улыбки. Все прекрасно знали эту байку о художнике Александра Македонского, великом Архелае: однажды тот попросил сапожника высказать мнение, что он думает о написанной им на новой фреске обуви Александра. Сапожник ответил, что сандалии очень хороши, а вот как изображен сам Александр, ему не нравится, и начал давать советы. Художник выслушал и в свою очередь посоветовал сапожнику впредь «судить не выше сандалий».