Карина Кокрэлл - Мировая история в легендах и мифах
Брут — и не только он! — хорошо понял, что значил этот фарс на Празднике Луперкалий: Цезарь проверял реакцию римлян. А что, если пожизненный диктатор станет царем? И Брут осознал, почему диктатор это делал: он постепенно приучал толпу к возможному «царю Рима»! «Смотрите, это же совсем не страшно и ничуть не больно!» Так необъезженного коня сначала заставляют просто походить под седлом, без седока. И вот тогда Брута охватили такой ужас и такая ненависть и презрение к себе, что он позавидовал самоубийству Катона и, подняв лицо к словно мелом выбеленным облакам над Тибром, просил прощения у человека, заменившего ему отца. Он — предал память и дело любимого человека! Потому что принял от Цезаря не только помилование, но и должность — принял от врага, от тирана Рима! К тому же совсем недавно Цезарь намекнул ему, что пора подумать и о консульстве, и предложил свое содействие.
Консульство! Предел мечтаний каждого. И Брут тогда кивнул искусителю и впрямь начал думать и мечтать о консульстве и о том, сколько добрых дел мог бы сделать при такой власти. Брут ненавидел себя сейчас гораздо больше, чем Цезаря, — за собственное ничтожество и предательскую душонку. Но и Цезаря тоже — за предложенное искушение, которому было так трудно противостоять.
А Цезарь во время праздника заметил, что у сына начали так же редеть волосы у лба.
Праздничный обед тоже был испорчен. Придя домой с праздника, Брут дал волю чувствам: «Этот человек погубит Рим!» Сервилия ничего есть не стала и, жестом приказав рабам удалиться на свою половину, лежала на обеденной кушетке напряженная, словно в мертвом окоченении. А новая жена Брута, дочь Катона, до сих пор глубоко потрясенная самоубийством любимого отца, сказала, по своему обыкновению патетически, обратя на Брута глаза — большие и всегда с искоркой безумства: «Если, мой любимый, мой муж, тебе нужна моя жизнь, чтобы отплатить этому чудовищу Цезарю за всю причиненную нам боль, — только скажи, что мне нужно сделать. Я ничего не боюсь и готова выполнить все!» И вдруг схватила со стола нож и полоснула себя по запястью. Сервилия и Брут окаменело смотрели, как густая темно-красная кровь заструилась на мраморный пол, на его синеватые прожилки, похожие на человеческие вены.
Пока рабы перевязывали ей руку, Сервилия резко поднялась с кушетки и попросила Брута выйти с ней в перистиль. И там, между колонн, сказала ему, без всяких предисловий и экивоков, медленно, с расстановкой, словно говорила на иностранном языке и не уверена была, что иначе до него дойдет: «Цезарь — твой настоящий отец. Твой отец. Цезарь. Ты — его сын. Если ты причинишь ему зло, ты станешь отцеубийцей».
«Цезарь-отец-Цезарь-отец-Цезарь-отец», — слова били в голове Брута, как будто какой-то обезумевший кузнец с оглушительным звоном все опускал и опускал молот на пустую наковальню, и именно потому, что наковальня была пуста, в этом не было смысла и этому не виделось конца.
— Какой грустный в этом году праздник, — сказал Брут меланхолично. И посмотрел на нее совершенно чужими глазами.
С того дня сын перестал замечать ее, как будто ее тогда, и вправду, просто сожгли на закате за Тибром.
* * *Цезарь смотрел в потолок, и бессонница гнала перед его мысленным взором воспоминания, словно облака. Опять вошел раб и, стараясь оставаться как можно более незаметным и двигаться бесшумно, заменил ночную вазу.
«Вот Антоний, — подумал Цезарь, улыбаясь и гоня от себя воспоминания о прошедших Луперкалиях, — несмотря на прилежное изучение риторики в Афинах, кажется, совсем избежал республиканских идей. Скорее всего, потому, что с афинскими шлюхами проводил гораздо больше времени, чем на лекциях по греческому и риторике. Он, конечно, сукин сын и пьяница, и бабник, но бесхитростен. И предан, как пес».
Кто-то шепнул ему после Луперкалий, что Антоний более властолюбив, чем кажется, и Цезарю надо быть с ним поосторожнее. Но Цезарь, вспомнив бычью шею Антония и то, что тот вечно жует что-то большим ртом, тоже как бык, ответил тогда, что не опасается тех, кто любит хорошо поесть и выпить. А теперь подумал, что это худых, задумчивых и отказывающих себе в плотских удовольствиях следует опасаться больше всего. И еще почему-то подумал, что сейчас довольно точно описал Брута.
Во время Луперкалий он смотрел на римскую толпу и думал, что стал лучшим диктатором, чем Сулла: сумел обойтись без проскрипций, без ненужного кровопролития. Вот они, прощенные, помилованные — Кассий Лонгин, Каска, конечно, Брут и многие, многие… Они и сами не почувствуют, как станут опорой его Рима. У них нет выбора. Они поймут, что он дал им возможность возвыситься над другими и приобщиться к вечности. Он, Цезарь — избранник богов. Боги действуют через своих избранников. Победителей не судят.
Так думал Цезарь, лежа без сна в своей резиденции на Форуме в ночь мартовских ид.
Прощание
Ставшие за многие годы привычными посещения Сер-вил ии только теперь стали напоминать ему, насколько оба они постарели. Особенно она: говорила о каких-то обидах на свою невестку, о незначащих домашних делах, которые были ему совершенно не интересны. С кем бы другим, а вот с Сервилией такие разговоры казались особенно грустными и неуместными.
Однако ее всегдашние ум и проницательность наконец возобладали. Однажды, посреди очередной тревожно зависшей паузы, она спросила совершенно без связи с темой разговора:
— Я тебе больше не нужна?
Он промолчал, вперившись в черно-белый калейдоскоп мраморных плит пола. И она ответила за него:
— Не нужна…
Он почувствовал облегчение: так бывало, когда сама собой решалась какая-то сложная тактическая задача. Встал и нервно заходил по комнате, не зная, что еще сказать или сделать. Она кивнула обреченно, так, словно ничего иного не ждала. И вышла.
Он не знал, вернется она или нет, но не уходил и мерил шагами триклиний.
Сервилия вернулась с ожерельем. Тем самым. Цезарь подарил ей его много лет назад, в тот год, когда вернулся победителем из Галлии, — двойная нитка черно-серого, словно пеплом присыпанного жемчуга, которому не было цены. На несколько таких жемчужин можно было год содержать целую когорту пехоты и всадников. Это был самый щедрый подарок, который он когда-либо делал женщине.
Она положила ожерелье на край стола и присела на обеденную кушетку.
— Возьми это обратно. Я плохо воспитала нашего сына. Я воспитала тебе самого непримиримого врага. Мне страшно. — Она замолчала, и ее плечи передернулись, словно от озноба. — Ты стал слишком сильным. Тебе и так принадлежит весь мир, но ты хочешь большего. Чего? Может быть, стать царем Рима? Тебе нравится, как это звучит: «царь Юлий»? Прошу тебя, помни, что моего… нашего сына зовут Марк Юний Брут. Слышишь? Юний Брут! Так назвал его муж в честь Луция[76]. Имена никогда не даются случайно, — повторила она неосознанно слова покойного брата Катона. — И твой сын так же силен в своей ненависти, как ты — в любви к власти. Вы очень похожи. Опасно похожи. Мне страшно, — повторила она. — Возьми это обратно. — И неожиданно закончила: — Я не люблю черный жемчуг. От него тревожно.
Лицо ее стало мокрым от слез. Он подошел и погладил ее по пышным седым волосам, не уложенным сегодня в обычную высокую прическу. А потом сел рядом и взял ее мягкую руку с выступившими венами в свою. Он чувствовал сейчас жалость к ней и почему-то к себе и был совершенно уверен, что так они сидят сейчас в последний раз в жизни.
Она вдруг порывисто обняла его, но не поцеловала, а просто приникла.
— Иногда мне кажется, что ты и вправду становишься богом.
— Это хорошо или плохо?
— В тебе все меньше человеческого. Знай… Знай, что то яблоко мальчишки Юлия всегда будет для меня дороже, чем все ожерелья Цезаря на свете.
Цезарь хотел сказать Сервилии, что очень любил ее, но передумал. И рассудил верно: в прошедшем времени об этом и говорить не стоит.
Словно в ответ на его мысли, она кивнула и поднялась. И, глядя на него с мукой в глазах, сказала:
— Он знает… Я не могла долее скрывать. Может быть, хоть это остановит его, если…
И быстро ушла, словно спешила к чему-то неотложному где-то там, в глубине дома. И ни разу не обернулась. Цезарь мысленно закончил ее фразу сам.
Жемчуг он, конечно, брать и не подумал, но видел ожерелье потом во время какого-то праздника на жене Брута. Так или иначе, но Сервилия избавилась от его ценнейшего подарка. Необыкновенная его Сервилия! И получится очень странно: после стольких лет их связи Цезарь больше ничего не услышит о ней до конца своих дней и, если честно, постарается совершенно о ней забыть, как о собственной старости.