Альфонс Ламартин - История жирондистов Том I
Одиннадцатого июля департаментская и муниципальная власти церемониально отправились к Шарантонской заставе для встречи гроба с прахом Вольтера. Его поставили на площади Бастилии, как победителя перед своим трофеем. Гроб изгнанника подняли перед взорами толпы. Ему сделали пьедестал из камней, взятых с фундамента этой крепости деспотизма. Таким образом Вольтер мертвый торжествовал над камнями, которые служили заточением ему при жизни. На одном из этих камней были начертаны следующие слова: «Прими здесь, где ты был скован деспотизмом, почести, присужденные тебе отечеством».
На следующий день, при блеске солнца, которое рассеяло облака дождливой ночи, бесчисленные толпы шли в процессии за погребальной колесницей, которая везла прах Вольтера в Пантеон. В нее было запряжено двенадцать белых лошадей, гривы которых украшались золотом и цветами. Вожжи держали люди, одетые в одежду древних, как изображается на медалях триумфаторов. На колеснице лежало погребальное ложе, а на нем — увенчанное изображение философа во весь рост. Впереди, вокруг и позади саркофага следовали Национальное собрание, департаментские и муниципальные власти, конституционные сословия, магистратура и армия. Бульвары, улицы, площади, окна, крыши, ветви деревьев были заполнены народом, все взоры были обращены на процессию.
Несмотря на суетный, театральный характер этой церемонии, на лицах присутствовавших были заметны сосредоточенность мысли и внутренняя радость интеллектуального торжества. Шествие открывалось многочисленными отрядами кавалерии. Затем следовали барабаны, покрытые крепом и издававшие погребальные звуки, которые смешивались с пушечными залпами артиллерии. Воспитанники парижских коллегий, патриотические общества, батальоны национальной гвардии, рабочие типографий, граждане, участвовавшие в уничтожении Бастилии, несли походный печатный станок, который на ходу оттискивал эпитафии Вольтеру; другие, также из их числа, несли цепи, железные ошейники, железные засовы и ядра, найденные в тюрьмах или в тюремных арсеналах; некоторые, наконец, теснились между войском и народом с бюстами Вольтера, Руссо и Мирабо. На особых носилках расположили протокол избирателей 1789 года, этой «геджры» восстания. На другом помосте граждане Сент-Антуанского предместья везли рельефный план Бастилии, знамя башни и молодую девушку, одетую амазонкой, которая сражалась с ними при осаде этой крепости. Там и сям над головами толпы возвышались пики с надетыми на них фригийскими шапками. На конце одной из таких пик была прикреплена надпись: «Из этого железа родилась свобода».
Все актеры и актрисы парижских театров сопровождали позолоченную статую человека, который вдохновлял их в течение шестидесяти лет. Названия главнейших сочинений Вольтера были выгравированы на боках пирамиды, представлявшей его бессмертие. В ковчеге, также позолоченном, находились семьдесят томов его сочинений. Члены ученых обществ и главнейших академий королевства окружали этот ковчег. По прибытии на набережную, носившую имя Вольтера, погребальная колесница остановилась перед домом де Виллетта, где Вольтер умер и где было захоронено его сердце. Гирлянды из листьев и венки из роз украшали фасад этого дома. На нем видна была знаменитая надпись: «Его ум везде, а сердце здесь». Молодые девушки в белом, с цветами на головах, стояли на ступеньках амфитеатра, построенного перед домом. Госпожа Виллетт, которой Вольтер был вторым отцом, и молодые девушки из амфитеатра сошли на улицу, усыпанную цветами, и пошли перед колесницей.
Громадная процессия прибыла в Пантеон только в десять часов вечера. Гроб Вольтера был помешен между Декартом и Мирабо. Это было приличное место для его гения, стоявшего между философией и политикой, между мыслью и действием.
Этот апофеоз новой философии, совершившийся среди великих событий, волновавших общественный дух, показывал достаточно очевидно, что революция уже осознавала себя и хотела быть воплощением двух великих принципов, которые представлял гроб Вольтера, — разума и свободы!
Вольтер, скептический гений новой Франции, превосходно соединял в себе двоякого рода страсти, волновавшие народ в это время: страсть к разрушению и стремление к реформам, ненависть к предрассудкам и любовь к свету. Вольтер был не истиной, но ее провозвестником. Одного недоставало Вольтеру: любви к Богу; умом он созерцал Бога, но ненавидел формы, которые в течение прошлых веков были сообщены божеству и которым, вместо него самого, воздавалось поклонение. Вольтер с гневом разрывал туман, который, по его убеждению, мешал божественной идее освещать людей, но все-таки культ Вольтера состоял больше в ненависти к заблуждениям, чем в вере в Бога. Вольтер не имел в себе религиозного чувства, и отсюда плоды его философии. Она не создала ни нравственности, ни культа, ни милосердия; она только уничтожала и разрушала, состоя из холодного, разъедающего, насмешливого отрицания; она действовала подобно яду: оледеняла, убивала, но не оживляла, потому-то эта философия и не произвела всех тех результатов, какие должна была произвести. Она создала скептиков вместо того, чтобы создать верующих.
Пятого августа 1791 года, во вторую годовщину знаменитой ночи, в которую был низвержен феодализм, Национальное собрание приступило к пересмотру конституции. Величественное и торжественное зрелище представлял этот общий обзор, сделанный законодателями в конце их работ, обзор развалин, которыми они усыпали свой путь, и оснований, которые они заложили. Но как отличалось их настроение в эту минуту от того, в котором они находились в начале своего великого дела! Они предпринимали его с энтузиазмом, а пересматривали теперь с осознанием неудач и печальной действительности. Национальное собрание открылось под восклицания народа, единодушного в своих надеждах; оно закрывалось под перебранку различных партий. Король был пленником, принцы эмигрировали, духовенство разделилось, дворянство бежало, народ волновался. Популярность Неккера испарилась, Мирабо умер, Мори был нем; Казалес, Лалли и Мунье покинули свое дело. Два года унесли большее число людей и вещей, чем в обычное время, — целое поколение. Первые ряды пали. На их месте сражались ныне люди разочарованные, раскаивающиеся, не обладавшие ни духом, чтобы уступить натиску народа, ни силами, чтобы ему противостоять. Барнав возвратился на путь истинный благодаря своему мягкосердечию, но запоздалая добродетель похожа на опыт, который приобретается лишь после совершения поступка и мешает нам оценить его объективно. Во время революции не раскаиваются в своих ошибках, а искупают их. Барнав, который мог бы спасти монархию, соединившись с Мирабо, теперь искупал свое заблуждение.
Во время первых заседаний он попытался объединить вокруг конституции общественное мнение, потрясенное Робеспьером и его друзьями, но делал это с такой осторожностью, которая, при всей видимой смелости его слов, показывала слабость его положения. «Совершают нападки на труды вашего конституционного комитета, — говорил Барнав. — Против нашего дела существует оппозиция двоякого рода. Прежде всего те, кто до сих пор постоянно показывали себя врагами революции, кто ненавидит наше дело потому, что оно осуждает аристократию. Между тем и другого рода люди также недовольны конституцией. Я разделяю их на две породы, совершенно различные. К одной относятся люди, которые стараются устранить из нашей монархической конституции все элементы, способные замедлить появление республики. На этих людей нападать я не намерен: каждый, кто имеет свое политическое мнение, вправе его выражать. Но у нас есть еще и другой род врагов — это враги всякого правительства. Эти люди сопротивляются нам не потому, что предпочитают республику монархии, демократию — аристократии, но потому, что им враждебно и ненавистно все, что дает устойчивость политической машине, все, что ставит по своим местам человека честного и нечестного, правдивого и клеветника. (Продолжительные рукоплескания с левой стороны.) Вот, господа, вот кто больше всех боролся против нас! Садясь на самые священные места и прикрываясь маской добродетели, они думали, что этим будут импонировать общественному мнению, и соединились с несколькими литераторами… (Рукоплескания усиливаются, и глаза всех обращаются к Робеспьеру и Бриссо.) Если мы хотим, чтобы наша конституция осуществилась на деле, если вы хотите, чтобы нация, обязанная вам надеждой на свободу — потому что до сих пор у нас есть только надежда (ропот неудовольствия), — была вам обязана действительной свободой, счастьем, миром, то постараемся развязать ей руки, предоставим правительству такую степень силы, какая необходима, чтобы привести в движение социальную машину и сохранить нации свободу, которую вы ей обещали. В особенности же мы этим устраним несправедливое недоверие, полезное только нашим врагам, которые были бы рады убедиться, что Национальное собрание, это постоянное большинство — смелое и мудрое в одно и то же время, выказавшее свое превосходство над ними со времени отъезда короля, — готово распасться ввиду раздоров, искусно возбуждаемых вероломными подозрениями. (Новые рукоплескания.) Будьте уверенны, что нам пришлось бы сделаться свидетелями новых беспорядков, как только в наших рядах возникли бы раздоры, и мы, не зная кому верить, стали бы предполагать различные планы, когда они у нас одни и те же; противоположные чувства, когда каждый из нас носит в своем сердце доказательство чистоты своего товарища, когда нас связывают два года общего труда, когда мы видели целый ряд доказательств мужества, жертвы, какие не может вознаградить ничто, кроме довольства совершенным».