Андрей Губин - Молоко волчицы
— Долетят! — убежденно сказал Спиридон.
Казакам не привыкать сражаться в дальних странах — прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников-индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили.
— Это уж точно! — подтвердил Николай.
— Ну, и слава богу. Покажись без халата.
— Врачи ругаться будут.
— Хрен с ними!
Полюбовался погонами и орденскими колодками в шесть рядов. Похвалился и своими наградами. Тайно от медперсонала выпили крошечный пузырек.
— Надолго?
— Да, я тут назначен горвоенкомом.
— Дело. Деды твои тоже ходили в атаманах. А помнишь, как мы тебя высекли, что ты красным сено возил?
— Это не меня, я ведь родился в двадцать седьмом году.
— Эге, запамятовал я! Видать, смертушка привязывает коня у моих ворот!
— Что ты, Спиридон Васильевич, еще не стар!
— Смерть не за старым — за поспелым!
— Поправляйся, на охоту пойдем, я и ружьецо припас славное.
— Спасибо, Коля, пойдем обязательно.
От капель коньяку и встречи Спиридон захмелел, раскраснелся, запел старую терскую песню. Из соседних палат подходили больные, сестры, слушали далекую, но понятную песню — обломок величественного духа первых поселенцев Кавказа. Давно не доводилось петь. Старик сильно расстроился. Сестра уложила его, сделала укол.
— Отдыхай, Спиридон Васильевич, я на днях забегу.
— Забегай, Коля… А знаешь, как по-испански хата? Как и у нас: хато! — радовался Спиридон знанию испанского языка.
На миг Спиридон забылся. Вдруг вскочил, позвал:
— Денис? Денис Иванович!
Инвалиды недоуменно переглянулись — ведь капитана он называл Николаем.
— Входи, не прячься, Денис, я видал тебя за дверью!
Инвалиды укладывали старика.
— Нет, господа казаки, ко мне гость дорогой пришел, хлеб-соль на турецкой границе ели, трубочку одну на германской курили. Мы с ним выпьем ради праздника.
— Заходи, товарищ Коршак!
Дверь не открывалась. Глаза Спиридона прояснились Он предложил выпить соседям по койке — отказались. Выпил один.
И упал, как лист с дерева, без крика и мольбы, неотвратимо и легко.
Мирный еще не дошел до конца квартала, убранного в кумач, как его нагнала молоденькая санитарка.
— Гражданин! Товарищ военный! Стойте! — подбежала и, не отдышавшись, сказала: — С вашим родственником удар!
Лунной ночью тело везли из часовни на колхозном грузовике. Вскрытие, показало: разрыв сердца, или, по-нынешнему, инфаркт миокарда. То и дело грузовик останавливался возле старых хат. За рулем сын Дмитрия Есаулова, инженер, приехавший на праздник домой.
Встречая грузовик, издали запричитывала Фоля, провожающая мужа на последнюю ссылку — за речку Невольку. Дочь Елена всхлипывала, голосить надо уметь, это целое искусство, старомодное, и нельзя ей сильно переживать — она опять родила, пятого, и молоко может броситься в голову. Временами посматривала в хозяйственную нейлоновую сумку — расчудесные купила танкетки, дешево попались, хотя подруга и пугала ее: дешевая рыбка — поганая юшка!
Местная газета поместила извещение о смерти «партизана Великой Отечественной войны, кавалера орденов Советского Союза и полного георгиевского кавалера». Хоронил его колхоз — самая богатая организация станицы. Затрат председатель не жалел. Постояв в почетном карауле, Дмитрий Глебович спешно погнал свою «Волгу» куда-то, уехал. Тело для прощания выставили в красном уголке клуба. Стали прощаться — последнее целование.
— Один я от нашей присяги остался, — бодро сказал старик Игнат Гетманцев и отошел, дал место другим.
— Хитрое дело, — сказал один станичник, простившись с покойным, было три брата, все померли, а жены у всех целые!
На длинных худых ногах приковылял дедушка Исай, старинная серебряная монета, уже не ходячая, годная лишь для музея. Он носил бороду тогда, когда покойник играл еще в бабки. На ощупь поцеловав бумажную ленту с инициалами Иисуса Христа на лбу мертвого, строго, как к живому, обратился:
— Ты что же это, соловей залетный, без очереди заскочил? Я ведь должен давно, уже и приготовил меня господь — ослепил. Ну, теперь не задержусь. Поклон нашим передавай. Режьте там райских баранов, гоните вино в виноградниках господа, стелите бурки на горах Синайских, ждите меня на пир-беседушку.
Мария в эти дни болела. Узнав о смерти Спиридона, встала через силу. Смерти уже не потрясали ее — скольких похоронила! Но на похоронах не жалела себя, шла в любую стужу и грязь хоронить родных или знакомых. А сама уже как сухой листик, который вот-вот упадет с дерева. Вновь худая, как в детстве, качалась она былинкой за гробами станичников.
Дул пронизывающий ветер, летел холодный туман. Дмитрий просил мать сесть в теплый колхозный автобус, а еще лучше в его председательскую «Волгу». «Да то как же! — сказала Мария. — Я пойду пеши, за гробом!»
Но в похоронах ей пришлось участвовать в качестве главного действующего лица. Не успели вынести гроб Спиридона, Мария упала кровоизлияние. И пока Спиридон ждет ее, чтобы двинуться вместе в обитель праха, мы расскажем последний жестокий рассказ из жизни Марии Федоровны Синенкиной, в замужестве Глотовой и Есауловой.
С семи лет приученная к одной жестокой добродетели — работе, она и на пенсии продолжала трудиться, живя своим двориком, в бабьем платочке, с черными жилистыми руками. Две кошки у нее, собачонок, куры, гуси. Землю при доме засевала редькой, луком чесноком. Вставала затемно, копала, полола, поливала, на тачке везла на рынок. Целый день как в колесе. Все доходы тратила на внуков, баловала их подарками, отсылала деньги тайком от Митьки в Москву да в Ленинград, где внуки учились или делали вид, что учатся. А однажды и пенсию пришлось отослать и в долг взять деньжат — одна внучка вознамерилась посетить сразу три демократических республики, раскошеливайся, бабка!
Вечерком выпьет две-три чарочки домашнего винца — из варенья гнала, посмотрит чуток телевизор и спать — вставать до звезды, когда уже гуси, самые ранние жители утра, требуют корма. Удивлялись двужильности тети Маруси, часов по шестнадцать ургучает летом и — ничего, не гнется. Соседский фельдшер, сам восьмидесяти семи лет, говорил: «Потому и не гнется, не падает, что ее хомут держит. Хвороба за семь верст таких обходит». Славилась по станице квашеная капуста тети Маруси, соленые помидоры, моченые яблоки у нее «вышний», божественный сорт. И вот случилось: подпала ее хата под снос — решили дом тут многоэтажный строить. Бабка расцвела: «На этаже буду жить, а спать на балконе, вот!»
Сломали древнюю хату Синенкиных, деревья вытащили из земли трактором, а Марии Федоровне дали прекрасную однокомнатную квартиру. Кое-что из старья ей удалось затащить в новую квартиру, но Митька завез ей новую мебель, ковер постелил, этажерку для книг поставил — читай, мать, развлекайся, отдыхай, ты свое отработала. А отдыхать она за жизнь не научилась. Раз, правда, до войны посылал ее колхоз в крымский санаторий, вот даже карточка есть — с группой отдыхающих под кипарисом. А потом отдыхать не приходилось. Квартиру бабы-подружки и колхозные мастера довели до ума, отрегулировали, покрасили, побелили, справили новоселье. А дальше пошло хуже. Люди ушли. Сидит она одна целыми днями. Гусей на этаже держать не станешь, дел никаких — поел и спи, телевизор приелся. Стала тетя Маруся сдавать на глазах. Как дерево, пересаженное в позднюю, несажалую пору, да и не в ту землю. Сидит тихая, грустная, увядающая, карточки старые пересматривает, а то глазами ищет в море крыш конек с медной волчицей там жактовские жильцы проживают.
Успел Митька, сам земляной человек, доглядел, что кончается мать от хорошей жизни, и забрал ее на свое подворье — тут кастрюль, растений и животных хватает, только успевай горб подставлять. Поправилась, отживела в суете, как иные на курорте, но дней ее жизни оставалось мало, как пряжи, когда сквозь шерстяную нить уже видна катушка, хотя дед ее прожил более ста лет.
Добротой тети Маруси пользовались все кому не лень, — никому не умела отказать, всех привечала. Но особо тяжким камнем на ее шее повисла дальняя родня — десятая вода на киселе — Маврочка Глотова, старуха уже. В давнишнюю голодовку присматривала она за детьми Марии — когда Антон, Тоня и Митька съедали свои оладики моментом, а тетка Мавра и ее дочка Нинка расходовали свои аккуратно, жевали весь день. Она после гибели Зиновея-шинкаря сменила несколько мужей без венца — объест-обопьет одного, идет к другому, и дальше, на новые хлеба, так и осталась вдовой. Жирно поживилась она, когда кулачили станичников. Сперва ее тоже высылать намечали, но заступился Сучков. У тех, кого наметили в ссылку, она тайно брала на сохранение мебель, иконы, зерно, сало, овчины, скотину, не брезгая оконными рамами, горшками и кизеками. И долго кормилась этим. Многие из ссылки вернулись, но спрашивать с Маврочки поздно было — проела в голодовку, суди ее бог. И вот нашелся ей новый промысел — прилипла к Марии, повадилась ходить завтракать, обедать, ужинать, чуя горькое одиночество Марии. Мария выработала себе пенсию, медаль в войну получила, а Мавра осталась, как сорока на плетне, побирушкой — страшно любила ходить по гостям, к себе, однако, не приглашала никого даже в престольные дни. «Спасала» Мавра и имущество Глеба и Марии — долго ела сладкие да мясные пироги. И теперь сильно недовольствовала, что Мария перешла жить к сыну, у Митьки Есаулова дюже не пообедаешь, хотя тетка Мария и тут ухитрялась сунуть кусок-другой толстой Мавре. «Раньше века ты родилась, Маруся, говаривал, бывало, ей Михей Васильевич, — сегодня надо быть потверже душой, зверья на земле много, а зверье, замечено, ищет кого послабее». Но Мария не считала себя слабой.