Сборник статей - И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата
«Игра» была в любом случае многосоставной, взаимоотражающих зеркал в их доме было немало64.
Нас же в пределах данной работы интересует авторское отношение к Маргарите.
Вернемся к тем таинственным пушкинским строкам, с которых начали.
Другие два чудесные твореньяВлекли меня волшебною красой:То были двух бесов изображенья.
В стихотворении «В начале жизни школу помню я…» они явно противопоставлены той, которая названа «величавой женой», чьи «полные святыни словеса» не удерживают отрока-автора подле нее. Именно в саду (лицейском?), среди изваяний
Все наводило сладкий некий страхМне на сердце; и слезы вдохновенья,При виде их, рождались на глазах.
В наиболее близком нам истолковании, которое дает всему стихотворению С.Г. Бочаров, отмечено, что сначала в рукописи было: «.. двух богов изображенья». «Бесы» же, по его мнению, «действительно сильное и ударное слово в тексте, но Пушкин свой голос с ним не сливает. „Весь: ^ здесь названы как христианский псевдоним античных богов, и Пушкин эту ортодоксальную точку зрения, можно сказать, цитирует. Этим сильным словом два кумира здесь припечатаны, но ведь никак не исчерпаны <… > собственное их эллинское качество сияет из-под этой печати»65. Вот так и красота, обаяние, женственность, страстность Маргариты сияют из-под припечатавшего ее слова – «ведьма»66.
Маргарита в романе стала, в сущности, частью того мира, где правит Князь тьмы. Она в другом измерении, чем Иешуа, – едва ли не на другом полюсе. Но и там не менее (если не более), чем на противоположном, находит художник то, что вызывает те самые слезы вдохновенья.
Сегодня можно встретить глубокомысленное отрицание самой возможности любви Маргариты к Мастеру – ведьмы не способны к таким чувствам. Тут плоско (а главное – невероятно далеко от литературы) морализирующие авторы67 близко подходят к тому, что С. Бочаров называет «нынешним благочестивым пушкиноведением». В обоих случаях морализаторы судят невпопад.
Смысл фигуры Боланда и слов его двойника – Мефистофеля, взятых в качестве эпиграфа ко всему роману, т. е. авторизованных, в том, на наш взгляд, что Булгаков понял и прочувствовал – дьявол уже среди нас, Сатана уже здесь правит бал. Весь новый отсчет пошел от этого, и в новосозданном мире «благо» можно получить лишь из рук того, кто «вечно хочет зла». В этом мире с новыми координатами выносится и оценка действий Маргариты, а тем самым – и ее прототипа.
Автор не может объявить свою героиню виновной. Она стала ведьмой, спасая возлюбленного. Таково найденное автором объяснение (и оправдание) неизвестных нам, но, несомненно, драматических коллизий жизни ее прототипа.
6
М. Булгаков: воздействие поэтики на биографию
Сквозь канву биографии автора, растянутую на фабульных опорах ранних вещей – «Записок юного врача» и «Записок на манжетах», пробивается в повестях середины 20-х (и при посредстве материала этой же биографии формируется) тип нового героя: врач (естествоиспытатель) с чертами творческого (и не только) всемогущества68, притом нуждающийся в помощи власти.
Когда складываются константы творчества – оно дает импульс поступкам автора и корректирует их. Последствия же поступков посылают обратные импульсы – в творчество.
Эту обоюдную связь можно проследить. В феврале 1928 года Булгаков обращается в Моссовет с просьбой о поездке за границу (становящейся все более и более важной для него) и получает отказ. В том же году он начинает «роман о дьяволе» (так это сочинение долгое время будет именоваться впоследствии в дневнике Е.С. Булгаковой), где с первых страниц формируется фигура, так сказать, многократно укрупненного телефонного собеседника профессоров из «Роковых яиц» и «Собачьего сердца». Эти персонажи автор в него и преобразует: могущество врача («маг и кудесник») выводит к Воланду69 – носителю могущества социально действенного, властителю над земными властителями. Такой персонаж появляется в первой редакции романа – когда, заметим, в его замысле еще отсутствует тот, помощь кому станет позднее важнейшей функцией Воланда.
Полтора года спустя, в начале сентября 1929 года, Булгаков пишет заявление – уже на имя высших государственных инстанций – с просьбой об отъезде за границу «на тот срок, который Правительство Союза найдет возможным назначить мне» – и вступает в переписку об этом же с Горьким.
В это же самое время («Сентябрь 1929» – дата в рукописи) он сочиняет «Тайному другу» – начало истории злоключений художника (поднимавшегося было к славе, но сброшенного в безвестность), уже вне той энергичной ипостаси ученого, которую создавал в двух повестях в ключе своей биографии (профессии медика, в том числе и неразвернувшегося исследовательского ее витка – того, чего он желал потом своему брату Николаю: «Будь блестящ в своих работах»). И, что особенно важно, в этой повести уже состоялся – правда, в условно-бытовой форме – тот контакт художника с его могущественным покровителем, которого еще нет в «романе о дьяволе»70.
Так появляется в творчестве Булгакова следующая – теперь относительно середины 20-х годов – новация: герой – художник.
Первый его абрис – в «Записках на манжетах»71. «Тайному другу» и впоследствии, по его канве, «Записки покойника» – хронологическое продолжение злоключений сочинителя романа и пьесы (alter ego автора). А затем в «Кабале святош» (в том же 1929 году) появляется человек творящий в его чистом виде – в зените славы и на пике гонений – и властитель, у которого талант вправе искать защиты от гонителей (разрабатывается уже созданный в двух повестях стандарт). По функции своей этот земной властитель – из тех, с кем московские профессора говорят по телефону, требуя защиты. Теперь, в пьесе 1929 года, великий драматург с ним уже в личном контакте.
Но как по закону физики – сколько от одного отымется, столько к другому прибавится, так чем больше творческий дар, тем бессильней у Булгакова его носитель во всем, кроме творчества.
Герои двух повестей 20 – х годов наделены могуществом, проистекающим только от их интеллекта и таланта: оба профессора распоряжаются (невольно) жизнью и смертью людей.
В «Тайному другу» впервые появляющийся вместо ученого художник уже очевидно бессилен в социуме. В писавшейся почти одновременно пьесе о Мольере могущество недавних героев отчаянным броском переведено во всемогущество антипода нового героя – самодержавного властителя. Поначалу удачный, контакт с ним кончается для художника трагически. Изучение рукописей пьесы заставило нас в свое время увидеть в ней особую связь творческого с биографическим72.
«Кабала святош» – пик тираноборческого пафоса у Булгакова; подобного у него больше не встретим.
У автора пьесы уже есть в запасе и управа на тиранов – «более главный» властитель, намеченный в романе, начатом в 1928 году. В пьесе в паре Людовик – Мольер (и Шаррон – кабала, действующая против Мольера) драматургически жестко выстроено то соположение центральных героев, которое, пунктиром намеченное в 1928 – начале 1929 года в пределах одной главы романа (Пилат – Иешуа, и Кайфа – та же «кабала»), развернется при изменении замысла романа в гораздо более сложную структуру: Пилат – Иешуа, Воланд – Мастер – при подспудной соотнесенности Мастера и Иешуа.
Но главное – в течение первых же лет московской литературной работы сложится, а к концу 20-х годов укрепится важнейшая черта поэтики: непременная победительность в описании современности, явно противоречащая советским реалиям. Действительную беззащитность перед властью и агрессивным «трудовым элементом» (самоименование Шарикова в «Собачьем сердце») можно было подменить победительностью лишь посредством фантастики и гротеска. Вершиной этой замены стала фигура Воланда, господствующего над Москвой.
И из художественного мира она перешла в реальный: творчество подчинило себе биографию автора, усилив предпосылки, коренившиеся в его личности (особое отношение к силе).
Настойчивые поиски поддержки в «источнике подлинной силы»73 в течение ряда лет (после телефонного разговора со Сталиным) стали настоящей навязчивой идеей.
И, в свою очередь, биография обратным движением воздействовала на творчество, меняя замысел главного романа.
Примечания
1 «Мало есть пушкинских образов, которые бы так томили комментаторов, как образы эти двух бесов» (Якобсон Р. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 158).
2 Об этом: Чудакова М. О. Печатная книга и рукопись: взаимодействие в процессе создания и функционирования (на материале художественной прозы и науки о литературе 1920-1930-х гг.): Автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора филологических наук. М., 1979. С. 29; Чудакова М.О. К проблеме «ЕТ»: Феномен советского писателя как специфического агломерата биографии и творчества // Revue des Etudes slaves. 2001. Vol. LXXIII. № 4. P. 639–640. В.Ходасевич писал, что Пушкин «любил, маскируя действительность вымыслом, оставлять маленькие приметы, по которым можно ее узнать» (Ходасевич В.Ф. Прадед и правнук // Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 3. С. 498).