Николай Шпанов - Поджигатели. Ночь длинных ножей
Ян не стал возражать.
Засунув нехитрые принадлежности своего ремесла под протез, он приподнял шляпу и вышел на улицу.
Проходя по аллее, Ян с интересом поглядел на окна дома рядом с адвокатом. Это была небольшая, увитая плющом вилла полковника Александера.
Адвокат Алоиз Трейчке повертел в пальцах одну из отобранных для коллекции коробочек, вынул из жилетного кармана перочинный нож и длинным тонким лезвием расслоил ее крышку. После этого он вооружился лупой и долго, внимательно изучал внутреннюю поверхность расслоенного картона.
Он рассматривал ее так внимательно, словно надеялся увидеть на ней нечто совсем иное, чем обычную картинку и название фирмы, такие же, как на миллионах других коробок.
По мере того как он смотрел в лупу, лицо его делалось все более сосредоточенным, брови сходились и глубокая морщина ложилась поперек лба над переносицей. Лицо адвоката, которое полотер Бойс привык видеть почти всегда веселым, стало серьезным, даже озабоченным и уже не казалось таким молодым. Тот, кто взглянул бы на адвоката сейчас, понял бы, что обычная его внешность была обманчивой. Правду о его душевном состоянии говорили не чистый лоб и ряд всегда полуоткрытых в улыбке белых зубов, а серебряные нити в волосах и выражение скорби, сквозившее во взгляде, который не от кого было теперь прятать в одиночестве сумеречной комнаты. Трейчке знал, что дома он может не скрывать своих чувств и единственное, чего он не может себе позволить, говорить то, что думает. Этому мешало наличие в каждой комнате искусно скрытого микрофона. Их присутствие Трейчке обнаружил давно, но оставил их в полной неприкосновенности, довольный тем, что в его доме, с уходом прислуги, оставались только уши гестапо, а не ее глаза. Это приучило его наедине молчать, а с другими говорить только о том, что должно было рано или поздно доказать гестапо, что она напрасно теряет время на подслушивание. Впрочем, уже самый тот факт, что микрофоны появились именно в его доме, наводил на тревожные размышления. Пришлось перестроить всю систему связи, переменить всех людей, изменить весь план действий.
В новой цепочке, организованной партийным подпольем, настоящим кладом был связной Бойс, с риском для жизни собиравший для него почту под видом папиросных коробок. Бойс был так сдержан и дисциплинировав, что ни разу ни полусловом не дал понять адвокату, что знает об истинном назначении этих "экспонатов" для его альбома.
Трейчке не боялся за себя: пребывание на таком посту, где каждый шаг был хождением по острию ножа, закалило его волю и выковало такое самообладание, что он вообще никогда уже не думал об опасности с личной точки зрения. Если что его беспокоило, и беспокоило подчас сильно, так это была опасность провала связей, страх за звенья цепочки, которые шли от него. Он хорошо отдавал себе отчет в том, что щупальцы нацистской тайной полиции могут в любую минуту зацепиться за одно из звеньев и привести к разрыву всей цепи. А теперь, когда партия работала в таком глубоком подполье, когда каждый оставшийся на поверхности человек, сохранивший свободу передвижения и чистый паспорт, был неоценим, такой разрыв был бы настоящим бедствием. Поэтому каждое прикосновение к тому, что подпольщики называли "почтой", заставляло его испытывать ощущение, близкое к ожогу. Зато появление каждой почты, каждого слова, благополучно прорвавшегося сквозь полицейские кордоны, было для него большой радостью, настоящим праздником.
Нагнувшись к камину, бросавшему трепетные отблески на кусочек картона, Трейчке с жадностью всматривался в различимые только в лупу наколы кода. Он хорошо знал Тельмана, его ясный и точный ум, его непреклонную волю и удивительную чистоту души. Он верил в него, как верили все коммунисты. Он любил Тельмана так же, как его любили рабочие Гамбурга и Берлина, Бохума и Дюссельдорфа, - любого другого города, видевшие Тельмана на ораторской трибуне, слышавшие его ясные, твердые, как сталь, горячие, как пламень, слова.
Да, Трейчке очень любил своего гамбургского земляка Тэдди. И было тяжело, мучительно тяжело читать теперь все такие же ясные, как прежде, такие же разящие, как всегда, такие же полные непреклонной веры в свое дело, любви к своему народу слова и представлять себе обстановку, в которой они писались.
Прошло не меньше часа. Трейчке все еще сидел с папиросной коробкой в руках, задумчиво склонившись перед едва мерцающим камином. Угли уже совсем догорали, когда Трейчке, в последний раз взглянув на разрезанную крышку, кинул ее в огонь. Он пододвинул к коробке несколько горячих углей и даже подул на них, чтобы картон поскорее загорелся. Когда от него остались только завитушки черного пепла, Трейчке тронул их щипцами, и следы коробочки окончательно исчезли.
Глядя, как распадаются легкие хлопья, Трейчке вспомнил о полотере Бойсе. Скоро полотеру, может быть, удастся принести ему тем же способом известия из нового источника: из самого логова зубра нацистской военной разведки полковника Александера. Много терпения и труда было затрачено на то, чтобы установить связь с одним из солдат, обслуживавших Александера, и добиться возможности получать от него информацию. А эта информация сейчас была остро нужна. До подпольного руководства партии дошли сведения, что диверсионная служба Александера снова протянула свои ядовитые щупальцы к Советскому Союзу. Было установлено, что Александер восстановил прерванный было контакт со своим прежним тайным агентом Зеегером - одним из главарей берлинской организации социал-демократов веймарских времен. Этот Зеегер, исключенный в свое время из компартии за троцкизм и вернувшийся к социал-демократам, прилагал теперь усилия к тому, чтобы установить связь с троцкистами, ведшими подпольную подрывную работу в Советском Союзе. Эти нити нужно было обнаружить, их нужно было постараться перервать, дать сигнал русским товарищам об опасности, грозящей им со стороны троцкистских ренегатов. Ренегаты, являвшиеся платными секретными агентами немецкой военной разведки, получили от своих хозяев новую установку: попытаться затормозить бурное движение Советской страны по пути хозяйственного развития. Трейчке не знал точных инструкций, полученных троцкистами от Александера, но он знал, что в числе провокационных лозунгов, которые они должны были пустить в ход, был предательский лозунг противопоставления друг другу старого и молодого поколений прежде всего в среде партийных работников, но также и во всякой другой среде, в какую только удастся проникнуть троцкистам: среди инженеров, ученых, писателей, рабочих - всюду, где только можно внести смуту и расстройство в ряды строителей социализма. Это было уже известно. Партия поручила Трейчке узнать остальное. Опасную нить, тянущуюся от Троцкого через немецкую разведку в СССР, нужно было перерезать.
Было очень странно видеть, что такой почтенный человек, как доктор Трейчке, способен, подойдя к углу комнаты, нагнуться к полу и ни с того ни с сего показать вдруг язык. На полу не было ничего, кроме медной сетки вентиляционной системы.
7
Годар вышел на станции метро Севр-Бабилон. Он никогда не делал пересадки, хотя от этого скрещения линий до бульвара Сен-Жермен оставалось еще два перегона. Врач предписал Годару бывать среди зелени, и он добросовестно полагал, что покрытые пылью каштаны бульвара Распай и есть та самая зелень, которая так нужна его сердцу и легким.
Никто не угадал бы в этом сутулом человеке, одетом в мешковатый, несвежий штатский костюм, майора французской секретной службы.
Годар шел, подавшись вперед, заложив руки за спину. Он тяжело дышал, несмотря на прохладу раннего парижского утра.
Выходя из метро, Годар снимал плюшевую шляпу с засаленной лентой и нес ее в руках. Его непокрытые волосы вздымались неопрятною копной, которую обильная седина и еще более обильная перхоть делали серой. Перхоть покрывала и воротник пиджака и плечи. Можно было подумать, что платье майора никогда не чистится. Цвет лица у Годара был землисто-серый; под глазами темнели набухшие мешки - прямое свидетельство того, что сердце и почки майора требуют лечения.
Годар шел медленно, останавливаясь, чтобы прикурить от догорающей сигареты новую. Обычно окурок успевал так прилипнуть к краю нижней губы, что сплюнуть его было невозможно, и Годар, морщась от боли, отлеплял его пальцами. Он выходил из метро ровно в восемь часов пять минут. Он знал, что через восемь минут, необходимых ему, чтобы дойти до станции Распай, он увидит там выходящего из метро капитана Анри. В их распоряжении останется семнадцать минут, чтобы посидеть на скамейке в ста пятидесяти шагах от угла бульвара Сен-Жермен и Университетской улицы, так как ровно в половине девятого они должны будут войти в подъезд Второго бюро...
И действительно, еще за пятнадцать-двадцать шагов до станции Распай Годар увидел Анри.