Евгений Долматовский - Зеленая брама
Санинструкторы эвакуируют раненых. Замечу, что подбирают не только наших, но и брошенных солдат вермахта. Они стонут и с нескрываемым ужасом и удивлением смотрят на восемнадцатилетних девчонок (пилотка не может усмирить косы, они приподымают ее, выползают золотыми змеями), склоняющихся над ними.
Наша взяла! Какое счастье, что я видел все своими глазами! Какая статья будет в армейской газете «Звезда Советов»! Но нет, не как газетчик радуюсь я. Это было бы мелко, честное слово. Я видел, как немцы попятились, побежали, откатились!
Противник притих, затаился, лишь изредка постреливает гаубица. Снаряды ложатся беспорядочно.
В эти минуты относительного затишья у людей есть потребность общения друг с другом. Поскольку я человек новый, больше обращаются ко мне.
Положение на этом участке сложилось трудное, но, пожалуй, не труднее, чем на других дорогах отступления нашей армии. Однако в полку атмосфера такая, будто ничего страшного не происходит, воюем, помирать не собираемся. Я заметил и вывел для себя нечто похожее на формулу: «Спокойствие на передовой обратно пропорционально опасности».
Мне с веселыми комментариями рассказали интересную историю, которую я тогда записал, хотя надежд на ее опубликование в армейской газете никаких не было. Помню ее и поныне, попробую воспроизвести.
Отступая, мы дошли почти до старой границы. Отход проводился довольно организованно — не только марш, не только контратаки, не только оборонительные и арьергардные бои, но и биваки, паузы, кстати, довольно продолжительные.
Недавно впервые призвали в Красную Армию молодежь областей Западной Украины, менее двух лет бывших советскими и теперь оставляемых нами. Значит, двадцатилетние новобранцы до восемнадцати росли и жили в панской Польше. Политработники старались создать обстановку, при которой не было бы различия в отношении к «новым» и «старым» советским гражданам. Но разница все же чувствовалась: одни — советские с рождения, другие выросли в старом мире, за границей.
И вот к командиру первого батальона обратились два «западника» — так их называли — и попросились... домой. Смущенно и сбивчиво они твердили пану начальнику, что их родная «вулька» совсем рядом, вон за тем бугром, что они только переночуют в материнской хате, попрощаются с семьями и утром вновь будут в своем взводе. Комбат развернул карту: покажите свою деревню,— но оказалось, что в карте они не разбираются, да и вообще неграмотны.
Комбат, контуженный, полуоглохший, трое суток без сна, выслушал их, что называется, вполуха, невозможная их просьба скользнула мимо его сознания, и он их отпустил, махнув рукой. Когда две неуклюжие фигурки скрылись за бугром, комбат опомнился: куда они девались, да еще и с винтовками?
Он смущенно доложил о происшедшем командиру полка и получил от Михмиха предупреждение о неполном служебном соответствии, замешанное на выражениях, которые в печати не воспроизводятся.
— Ты еще и за винтовки, и за патроны отчитаешься!
Догонять парней было уже поздно. В среде командиров
эта история, явное «ЧП» (чрезвычайное происшествие) и безобразие обсуждалось без должной серьезности. Командира первого батальона любили, все видели, в каком он состоянии. Темных «западников» иначе, как дезертирами, уже и не называли, хотя повар, пользующийся репутацией мудреца и оракула, глубокомысленно изрек:
— А если бы твой дом был за бугром, ты б не сбегал до мамки? Утром явятся, как миленькие, будьте уверены.
На исходе короткой летней ночи из-за бугра была слышна беспорядочная стрельба, на нее особого внимания не обратили. Стрельба с 22 июня не прерывалась.
А повар оказался прав. «Местные» с рассветом явились, понурые, грустные, неразговорчивые. Комбат хотел было их отругать, но вспомнил, что сам отпустил до дома, до хаты, и тоже загрустил. Наверное потому, что им позавидовал — они побывали в своих семьях, и корил себя за недоверие, которое всю ночь росло в нем.
— Чего носы повесили?
— Мотоциклы уже там...
Комбат сказал им что-то утешительное, но вряд ли утешил и их, и себя самого. Отправил во взвод.
Было это, говорят, дней за пять до моего прибытия в полк. Жаль, что я не свидетель...
Я хотел найти этих хлопцев, поговорить с ними.
Но оказалось, что на следующий день после возвращения из дома оба погибли в бою за свою Советскую Родину.
Матушка-пехота окапывается.
Настроение возбужденное — вот бы сейчас рвануть вперед! Сегодняшний бой убедил — враг штыкового удара не выдерживает.
Эх, и погнали бы «его»!
Но приказ — закрепиться.
Тоже не так плохо: отвоеван кусок родной земли, в него врастем, используем передышку, а завтра вновь ударим, да еще покрепче, чем сегодня.
Я достал из сумки свою тетрадку в косую линейку. Надо попробовать написать стихи. Ритм задан, первая строчка есть:
Атака, атака, атака!
На наблюдательном пункте оживление. Прибыл капитан из оперативного отдела армии — я его видел там в первый день своего пребывания на фронте. Он от макушки до каблуков так обработан волнистой серой пылью, будто вылеплен из глины.
Непонятно, почему оперативщик из армии оказался в полку.
Он отвел Михмиха в сторонку, они о чем-то мрачно разговаривают, развернули карту, водят по ней карандашом, поворачивая ее то так, то этак. К ним подошел комиссар, только что улыбался, был явно обрадован итогами боя, но вдруг тоже посуровел...
Держусь сбоку, чтобы не мешать. Но стихотворение, которое я начал набрасывать на косо расчерченную страницу школьной тетрадки, что-то не идет, застопорилось.
Атака, атака, атака...
Но каким-то неведомым и подлым образом в мозг проникает рифма, которая мне здесь ни к чему, может только нарушить пафосное настроение стиха:
Однако, однако, однако
Здесь на командном или наблюдательном пункте существует таинственный барометр настроения. Стрелка явно повернула на «пасмурно», хотя июльский день сияет во всем своем великолепии.
Тревога заползает в душу. Физическое ощущение еще неизвестной, но неотвратимой беды как лихорадка: надо взять себя в руки. Улыбаюсь, и мне самому улыбка кажется жалкой и глупой.
Однако, однако, однако...
Командир полка подзывает меня. В его руках квадрат карты, стараюсь боковым зрением разглядеть, что на ней нарисовано синим и красным карандашом. На севере, то есть на правом фланге, много синих ромбиков. Они уходят на восток, за сгиб карты... Я уже знаю, что это за значки.
— С наступлением темноты,— потупясь, глядя куда-то в сторону, говорит Михмих,— начнем отход. Надо сняться по возможности скрытно, по дороге пустим только обоз и пушки, а роты пойдут полем — три километра открытого пространства, а там втянемся в лес. Надо нам спуститься в батальоны. После такого удачного дня одного приказа на отход недостаточно. Необходимо каждому стрелку разъяснить обстановку.
Я здесь всего лишь представляю редакцию газеты и оказался в полку для сбора материала. Об успешной контратаке надо скорей написать. Могу распрощаться с командиром полка, с комиссаром, сесть на попутный транспорт и выскочить из этой явно назревающей ловушки.
Вот сейчас сниму с шеи, отдам Михмиху его превосходный бинокль и прогулочным шагом, чтоб не подумали, что спешу, отправлюсь в восточном направлении.
Имею право. Вроде бы даже обязан отбыть в свою часть, то есть в редакцию.
А все эти люди, с которыми пережил этот мгновенный и длиннейший бой, которых видел в контратаке и разделил с ними ни с чем не сравнимую радость победы, пусть небольшой, частной, местного значения, а все-таки реальной и обнадеживающей... Все эти мои товарищи (как я хочу, чтоб они признали меня своим боевым товарищем!) останутся здесь, а ночью выставят заслон и начнут тяжелый и опасный отход, и неизвестно еще, выберутся ли, обойденные танками с флангов. А я выскочу, я везучий, я счастливчик.
Возможно, и даже наверное, получу благодарность редактора за своевременно сочиненные и доставленные в номер стихи.
Но останусь ли я честен перед самим собой, а значит, останусь ли я поэтом — вдруг мне еще долго жить на земле? Как я смогу жить с такой тяжестью на душе?
Невозможно сейчас отбыть к месту службы!
Получаю разрешение командира полка и иду с ним и комиссаром в батальоны.
Представитель оперативного отдела остается с начальником штаба, у них свои дела.
С того дня прошло более сорока лет. Много горестного, трудного, страшного пришлось мне пережить и увидеть в разные времена и при всяких обстоятельствах. Когда-нибудь расскажу...
Но клянусь памятью матери, не было в моей жизни более тяжкого испытания, чем тогда, когда я объяснял окапывающимся стрелкам, что с наступлением темноты (как поздно в июле темнеет!) мы начнем отход.