Ольга Елисеева - Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины
«Мария Филисите Ле Риш, — рассказывал Сегюр, — девушка молодая, хорошенькая и с сердцем, приехала в Россию вместе с отцом, которого молодой русский барин вызвал для управления своей фабрикой. Предприятие это не удалось, и разоренный старик не в состоянии был содержать себя и дочь. Мария была влюблена в молодого работника, но вместе с тем она возбудила сильную страсть в русском офицере, помещике, у которого служил ее отец. Этот господин, стремясь к удовлетворению своих желаний, легко склонил отца Марии отказать бедному ее жениху и вместе с тем сказал старику, что одна из его родственниц желает иметь при себе молодую девушку и что это место было бы выгодно для его дочери. Несчастный отец принял с благодарностью его предложение. Мария, разлученная со своим женихом, отправилась в Петербург, где была помещена под присмотр хитрой старухи в маленькой квартире; здесь она имела все необходимое, кроме свободы, покровительства, на которое она надеялась, и возможности видеться и переписываться со своим женихом. Мария была в поре надежд, терпела и положилась на будущее. Но скоро разразилось над ней горе. Ложный ее благодетель приезжает, сбрасывает с себя личину притворства и является низким соблазнителем. Она противится ему с двойною силою любви и добродетели… Похититель обманывает ее ложною вестью о смерти ее жениха. Она впадает в отчаяние и меланхолию. Ее преследователь пользуется ее беспомощным положением, с неистовством довершает свое преступление и потом бессовестно бросает ее. Несчастная изнемогает и теряет рассудок; добрые соседи сжалились над ней и поместили ее в больницу. Два года спустя после этого происшествия я видел эту несчастную жертву преступления и любви… С недвижным взором, с рукой на сердце, она стояла в том же самом оцепенении и безмолвии, как в ту минуту, когда узнала о смерти своего милого»[833].
Сразу бросается в глаза нарочитая сентиментальность повествования. Оно точно сошло со страниц Ричардсона. В истории Марии Ле Риш сплетено два сюжета популярных произведений того времени — романа Сэмюэля Ричардсона «Кларисса» и оперы Н. М. Далейрака «Нина, или Сумасшедшая от любви», до слез трогавших публику.
«Кларисса Гарлоу, или История молодой леди» была написана в 1747–1748 годах. В книге добродетельная девушка попадает в ловушку, подстроенную ей блестящим кавалером и покорителем дамских сердец Ловласом. Он увозит ее из родительского дома и обманом поселяет в борделе, который Кларисса принимает за меблированные комнаты, а служащих там девиц за родственниц Ловласа. Героиня оказывается в положении пленницы, но храбро противостоит домогательствам соблазнителя. Тогда он решается на последний шаг и насильно овладевает беззащитной леди. Не вынеся позора, Кларисса умирает.
Сюжет оперы столь же трогателен. «Нина» не сходила с французской сцены в течение целого столетия. Ее премьера состоялась в мае 1786 года в «Комеди Итальенн» в Париже и вскоре была повторена в Петербурге. Главная героиня влюблена в молодого человека, браку с которым противится ее отец. Он приготовил дочери богатого жениха. Соперники вступают в поединок, избранник Нины гибнет. Девушка так поражена известием, что сходит с ума. Не желая верить смерти возлюбленного, Нина ходит смотреть на дорогу и ожидает его возвращения…
Зная литературно-музыкальную подоплеку истории Марии Ле Риш, трудно поверить в ее реальность. Однако описанные Сегюром и Казановой грезы еще очень безобидны. О том, как далеко могли заходить сексуальные фантазии, повествует памфлет Шарля Массона. В отличие от Сегюра он считал, что дамы в России — самая необразованная часть общества, они кровожаднее и гораздо невежественнее мужчин. В подтверждение своих слов автор рассказывает о некой княгине Козловской, «олицетворявшей в себе понятие о всевозможных неистовствах и гнусностях»: «Видали, как она в припадках бешеного исступления заставляет служанок привязывать к столбу одного из своих слуг, совершенно обнаженного, и натравливает собак грызть несчастного; или же приказывает женщинам сечь его, причем зачастую вырывает у них розги и сама бичует истязуемого по самым чувствительным частям тела…соединяя, таким образом, чудовищное наслаждение зверской жестокости с затеями необузданного бесстыдства… В таком же вкусе изобретались муки для подвластных женщин… Свирепая госпожа заставляла класть трепещущие груди на холодную мраморную доску стола и собственноручно с зверским наслаждением секла эти нежные части тела. Я сам видел одну из подобных мучениц, которую она… вдобавок еще изуродовала: вложив пальцы в рот, она разорвала ей губы до ушей»[834].
Читатель впадет в заблуждение, если посчитает, что приведенная омерзительная картина посвящена крепостной действительности. История Массона — о сексе. Или вернее о той его грани, которая сегодня обозначается понятием «садизм». В голове задерживаются только «трепещущие груди» невольниц на мраморной столешнице. Обыватель времен Французской революции, для которого писал Массон, жаждал рассказов о насилии и убийствах — тогда были раскованы самые низменные вкусы публики. Напомним, что сочинение Массона — не мемуары, а памфлет. Его задача — создать образ врага: народ, у которого в ходу такие зверства, не заслуживал ни малейшего снисхождения. Образ барыни-изуверки создан на основе историй про Салтычиху, преступления которой к концу столетия выглядели очень давними и не могли зажечь публику.
В реальности дела обстояли куда проще. О чем и поведал простодушный Миранда. «По моей просьбе кучер привел хорошенькую девушку шестнадцати лет, за что я вознаградил его двумя рублями. Провел с нею ночь, и наутро она ушла очень довольная, получив от меня два дуката»[835], — писал он в одном месте дневника. «Направились к цыганам, которые с величайшим сладострастием исполняли русские танцы, и среди них была одна прелестная девица, которой я предложил поехать со мной домой»[836], — сказано в другом.
Даже при посещении Новодевичьего монастыря маркиза не оставляли игривые мысли. Настоятельница дала ему «в провожатые шестнадцатилетнюю девицу, весьма соблазнительную, которая прекрасно говорила по-французски. Та мне призналась, что не чает, как выбраться оттуда… Затем взобрались на колокольню, откуда открывались превосходные виды. Наша монашка нас сопровождала, и искушение, сказать по правде, было очень велико»[837]. Качавшиеся на качелях девки также сильно волновали венесуэльца. Красавицы «ничуть не смущались тем, что нам хорошо видны их ноги, а между тем всем им было по пятнадцать и более лет. Таковы нравы»[838].
После столь возбуждающих картин ничего не оставалось делать, как пойти в «бордель и взять там девку за рубль». Чем, надо полагать, и заканчивались для большинства путешественников все восточноевропейские грезы.
Благородный дикарь
Часто случалось, что в основу восприятия чужой страны и чужого народа ложились не только реальные впечатления, но и политические теории, философские концепции, культурологические схемы, утвердившиеся в европейском обществе. Одной из таких идей, оказавших колоссальное влияние на восприятие России да и всего пространства к востоку от Старой Европы, стали представления о «благородном дикаре», или естественном человеке, популярные в просветительской литературе. Ей отдали дань Вольтер, Руссо, Дидро и десятки менее значимых авторов, так называемых «ездовых лошадей Просвещения», тиражировавших и развозивших по всему свету наиболее ходовые представления.
Согласно построениям Руссо цивилизация ломает естественного человека, до того жившего в первозданной простоте и гармонии с природой. Дикарь по натуре честен, благороден, добр, щедр и простодушен. Но стоит ему вкусить плодов современной культуры, как она начинает развращать его душу. Он теряет нравственные преимущества и становится собственной противоположностью. Доброму дикарю противостоит не цивилизованный человек, а злой, жестокий варвар: тот, кто считает себя культурным, прочитав пару книг, но на деле остается грубым и невежественным. Если прежде его грубость была проявлением простоты нравов, то теперь — это извращенная хитрость, употребляемая на то, чтобы погубить истинных сыновей цивилизации…
Подобные представления породили многие стойкие фобии европейского сознания. Например, страх дальнейшей модернизации России и Турции. Недаром Сегюр предупреждал Потемкина: «Главнейший союзник ваш, император австрийский… сказал, что хотя он и не забудет страха, какой навели на Вену турецкие чалмы, но он стал бы еще более опасаться, если бы имел в соседстве войска в киверах и шляпах»[839]. Русские войска как раз и были таким соседством киверов и шляп в отличие от турецких, еще наряженных в чалмы.