Казимир Валишевский - Роман императрицы. Екатерина II
Но Потемкин лести не поддавался. Он видел, что престиж его падает в глазах императрицы; и чувствовал, что его место занято невозвратно не только в помещении дворца, смежном с покоями ее величества, которое он и прежде спокойно уступал другим, но и в привязанности государыни, клявшейся сохранить ему дружбу до конца жизни, а теперь изменившей ему. Это было ему тяжело!
Впрочем, и до Зубова еще Потемкину пришлось пережить раз очень тревожное время. Среди фаворитов был один, которого. Екатерина любила так, как она никогда никого не любила ни до, ни после него. По-видимому, этой необыкновенной женщине было суждено исчерпать всю длинную гамму чувств и ощущений в области страсти и любви. Ее любовь к Ланскому не походила ни на ее привязанность к Потемкину, ни на какое другое ее увлечение, которыми была так полна ее богатая переживаниями жизнь. Но Ланской не был честолюбив, и Екатерине не дано было надолго сохранить его при себе. 19 июня 1784 года молодой человек, в течение четырех лет составлявший все ее счастье и радость, на котором сосредоточились все ее помыслы, желания и мечты, которого она холила и нежила, как ни одного из прежних фаворитов, заболел какою-то необъяснимою болезнью. Доктор Вейкард был спешно вызван из Петербурга в Царское Село. Это был типичный немецкий ученый, прямолинейный и грубоватый, неспособный смягчать правду и щадить чувства людей. Сидя на постели больного, Екатерина со страхом спросила его:
— Что у него?
— Злокачественная лихорадка, ваше величество, он от нее умрет.
Вейкард настаивал на том, чтобы императрицу удалили из комнаты больного. Он считал болезнь Ланского заразной: насколько можно догадаться, это была тяжелая форма ангины. Но Екатерина не колебалась ни минуты между этими благоразумными советами и голосом сердца. Вскоре и у нее появились тревожные симптомы — боли в горле. Но она не обратила на это никакого внимания, и через десять дней Ланской умер у нее на руках. Ему был двадцать шесть лет. Горе Екатерины было беспредельно:
«Когда я начала это письмо, я была в счастье и в радости, и мои мысли проносились так быстро, что я не успевала следить за ними, — писала она Гримму. — Теперь все переменилось: я страшно страдаю, и моего счастья нет больше: я думала, что не переживу невозвратимую потерю, которую понесла неделю назад, когда скончался мой лучший друг. Я надеялась, что он будет опорой моей старости: он тоже стремился к этому, старался привить себе все мои вкусы. Это был молодой человек, которого я воспитывала, который был благодарен, кроток, честен, который разделял мои печали, когда они у меня были, и радовался моим радостям. Одним словом, я, рыдая, имею несчастье сказать вам, что генерала Ланского не стало… и моя комната, которую я так любила прежде, превратилась теперь в пустую пещеру; я еле передвигаюсь по ней, как тень: накануне его смерти у меня заболело горло и началась сильнейшая лихорадка; однако со вчерашнего дня я уже на ногах, но слаба и так подавлена, что не могу видеть лица человеческого, чтобы не разрыдаться при первом же слове. Я не в силах ни спать, ни есть, чтение меня раздражает, писание изнуряет мои силы. Я не знаю, что станется теперь со мной; знаю только одно, что никогда во всю мою жизнь я не была так несчастна, как с тех пор, что мой лучший и любезный друг покинул меня. Я открыла ящик, нашла этот начатый лист, написала на нем эти строки, но больше не могу…»
Это было 2 июля 1784 года. И только два месяца спустя Екатерина возобновила свою переписку с Гриммом:
«Признаюсь вам, что все это время я была не в состоянии вам писать, потому что знала, что это заставит страдать нас обоих. Через неделю после того, как я вам написала последнее письмо в июле, ко мне приехали Федор Орлов и князь Потемкин. До этой минуты я не могла видеть лица человеческого, но эти знали, что нужно делать: они заревели вместе со мною, и тогда я почувствовала себя с ними легко; но мне надо было еще немало времени, чтобы оправиться, и в силу чувствительности к своему горю я стала бесчувственной ко всему остальному; горе мое все увеличивалось и вспоминалось на каждом шагу и при всяком слове. Однако не подумайте, чтобы вследствие этого ужасного состояния я пренебрегла хотя бы малейшей вещью, требующей моего внимания. В самые мучительные минуты ко мне приходили за приказаниями и я отдавала их толково и разумно; это особенно поражало генерала Салтыкова. Два месяца прошли так без всякого облегчения; наконец наступили первые спокойные часы, а затем и дни. На дворе была уже осень, становилось сыро, пришлось топить дворец в Царском Селе. Все мои пришли от этого в неистовство и такое сильное, что 5 сентября вечером, не зная, куда преклонить голову, я велела заложить карету и приехала неожиданно и так, что никто не подозревал об этом, в город, где остановилась в Эрмитаже, и вчера в первый раз я видела всех и все меня видели; но, по правде сказать, это стоило мне страшного усилия, и когда я вернулась к себе в комнату, то почувствовала такой упадок духа, что всякая другая на моем месте, наверное, лишилась бы чувств… Я должна была бы перечитать ваши последние три письма, но положительно не в силах этого сделать… я превратилась в очень грустное существо, которое говорит только отрывочными словами… Все меня угнетает… а я никогда не любила внушать жалость…»
Один английский оратор, лорд Камельфорд, сказал, что Екатерина украшала престол своими пороками, как английский король (Георг III) бесчестил его своими добродетелями. Это сказано несколько сильно, но вряд ли кто-нибудь решится заклеймить неумолимым презрением пороки Екатерины, находившие порою такое трогательное выражение, как эта скорбь ее о безвременной кончине Ланского.
IV. Неудобства фаворитизма. — Быстрое повышение временщиков. — Как был назначен один посланник. — Что стоит фаворитизм. — Общий итог в 400 миллионов. — Развращающее влияние. — Школа порока. — Мораль Екатерины. — Целомудренность и стыдливость. — Позорящие обвинения. — Искупление.
Фаворитизм в царствование Екатерины имел большие неудобства. 1 декабря 1772 года французский полномочный министр в Петербурге Дюран доносил герцогу Эгильону, что по сведениям, дошедшим к нему из дворца, «императрица так исключительно поглощена делом г. Орлова, что в продолжение двух месяцев не занимается ничем другим, ничего не читает и почти не подписывает бумаг». Прошло еще два месяца, но кризис все еще продолжался. «Эта женщина ничего не делает, — писал Дюран. — Пока будут поддерживать партию Орловых и заниматься ими, нам остается сидеть сложа руки». А подобные остановки в делах бывали часты. В феврале 1780 года английский посланник Гаррис явился к князю Потемкину, чтобы спросить его о судьбе важной записки, поданной им незадолго до того императрице. Но Потемкин ответил ему на это, что он выбрал неудачную минуту: Ланской был болен, и страх, что он умрет, так мучил государыню, что она была неспособна сосредоточить свое внимание на чем-либо постороннем. В такие минуты она забывала обыкновенно и свои честолюбивые мечты о славе, и политические интересы страны, и даже чувство собственного достоинства и отдавалась всецело тревоге о любимом человеке. При этом князь Потемкин выразил Гаррису опасение, что граф Панин может воспользоваться для своих намерений временной апатией императрицы и придать новое направление иностранной политике России. Три года спустя болезнь самого князя повергла Екатерину в полное отчаяние; маркиз Верак, собиравшийся уехать из Петербурга, не мог добиться при дворе прощальной аудиенции. Лица, близкие к императрице, увидев ее искаженное страданием лицо и красные заплаканные глаза, посоветовали ей не показываться в таком виде на людях. И аудиенцию отложили.
А в спокойное время, если фаворитизм и не останавливал правительственных дел, то отдавал их в руки людей, совершенно неспособных стоять во главе управления: какому-нибудь Мамонову, Зубову. И при этом не только сами фавориты, благодаря быстрому повышению, в один день превращались в генералов, фельдмаршалов и министров; но за ними тащилась длинная свита покровительствуемых ими ничтожеств. Затем каждый из них имел врагов, которых стремился оттеснить от дела. Так поступил Потемкин со знаменитым Румянцовым, отняв у России ее лучшего воина. Придворные партии со своей стороны тоже выдвигали иногда на сцену какого-нибудь честолюбца, чтобы через него погубить временщика. В 1787 году Мамонову показалось очень подозрительным появление при дворе молодого князя Кочубея, и он сумел устроить так, что Кочубея назначили послом в Константинополь. Что и говорить — это был своеобразно обоснованный выбор посланника! Но даже и после опалы короткие дни могущества фаворита не проходили бесследно. После смерти Потемкина секретарь его Попов был поставлен на место своего прежнего начальника во главе Екатеринославской губернии. Попов стал сейчас же самовластно всем распоряжаться при помощи магических слов: «Таковы были предположения покойного князя!» Он выдавал себя за хранителя воли и за покорное орудие своего «создателя», как он называл Потемкина. А между тем граф Ростопчин, знавший толк в людях, утверждал, что хотя Попов и управлял почти всей Россией еще при жизни Потемкина, прикрываясь его имением, но ничего не понимал в делах. У него было зато много посторонних занятий. В общем Ростопчин знал за ним только одно достоинство: железное здоровье, позволявшее ему проводить напролет все дни и все ночи за карточным столом. Несмотря на это, Попов имел большие чины, ордена и занимал должности, дававшие ему одного жалованья до пятидесяти тысяч в год. В феврале 1796 года Ростопчин писал опять: «Никогда преступления не бывали так часты, как теперь. Их безнаказанность и дерзость достигли крайних пределов. Три дня назад некто Ковалинский, бывший секретарем военной комиссии и прогнанный императрицей за хищения и подкуп, назначен теперь губернатором в Рязань, потому что у него есть брат, такой же негодяй, как и он, который дружен с Грибовским, начальником канцелярии Платона Зубова. Один Рибас крадет в год до 500.000 рублей».