Казимир Валишевский - Роман императрицы. Екатерина II
А в спокойное время, если фаворитизм и не останавливал правительственных дел, то отдавал их в руки людей, совершенно неспособных стоять во главе управления: какому-нибудь Мамонову, Зубову. И при этом не только сами фавориты, благодаря быстрому повышению, в один день превращались в генералов, фельдмаршалов и министров; но за ними тащилась длинная свита покровительствуемых ими ничтожеств. Затем каждый из них имел врагов, которых стремился оттеснить от дела. Так поступил Потемкин со знаменитым Румянцовым, отняв у России ее лучшего воина. Придворные партии со своей стороны тоже выдвигали иногда на сцену какого-нибудь честолюбца, чтобы через него погубить временщика. В 1787 году Мамонову показалось очень подозрительным появление при дворе молодого князя Кочубея, и он сумел устроить так, что Кочубея назначили послом в Константинополь. Что и говорить — это был своеобразно обоснованный выбор посланника! Но даже и после опалы короткие дни могущества фаворита не проходили бесследно. После смерти Потемкина секретарь его Попов был поставлен на место своего прежнего начальника во главе Екатеринославской губернии. Попов стал сейчас же самовластно всем распоряжаться при помощи магических слов: «Таковы были предположения покойного князя!» Он выдавал себя за хранителя воли и за покорное орудие своего «создателя», как он называл Потемкина. А между тем граф Ростопчин, знавший толк в людях, утверждал, что хотя Попов и управлял почти всей Россией еще при жизни Потемкина, прикрываясь его имением, но ничего не понимал в делах. У него было зато много посторонних занятий. В общем Ростопчин знал за ним только одно достоинство: железное здоровье, позволявшее ему проводить напролет все дни и все ночи за карточным столом. Несмотря на это, Попов имел большие чины, ордена и занимал должности, дававшие ему одного жалованья до пятидесяти тысяч в год. В феврале 1796 года Ростопчин писал опять: «Никогда преступления не бывали так часты, как теперь. Их безнаказанность и дерзость достигли крайних пределов. Три дня назад некто Ковалинский, бывший секретарем военной комиссии и прогнанный императрицей за хищения и подкуп, назначен теперь губернатором в Рязань, потому что у него есть брат, такой же негодяй, как и он, который дружен с Грибовским, начальником канцелярии Платона Зубова. Один Рибас крадет в год до 500.000 рублей».
Фаворитизм стоил дорого. Кастера вычислил, во что обошлись России десять главных его представителей; он присоединяет к ним еще какого-то неизвестного Высоцкого.
Получили:
Пять братьев Орловых — 17.000.000 рублей.
Высоцкий — 300.000 »
Васильчиков — 1.100.000 »
Потемкин — 50.000.000 »
Завадовский — 1.380.000 »
Зорич — 1.420.000 »
Корсаков — 920.000 »
Ланской — 7.260.000 »
Ермолов — 550.000 »
Мамонов — 1.880.000 »
Братья Зубовы — 3.500.000 »
Расходы фаворитов — 8.500.000 »
Итого: 92.500.000 рублей
Или, другими словами, 400 миллионов франков по курсу того времени. Приблизительно такую же цифру называет и английский посланник Гаррис. По его расчету, семейство Орловых получило с 1762 по 1783 год от 40 до 50 тысяч душ крестьян и 17 миллионов рублей деньгами, дворцами, драгоценностями и посудой. Васильчиков за неполных два года: 100.000 рублей серебром, 50.000 р. золотыми вещами, дом с полной обстановкой стоимостью в 100.000 р., сервиз в 500.000 р., годовая пенсия в 20.000 р. и 7.000 душ. Потемкин за два года: 37.000 душ крестьян и драгоценностями, дворцами, пенсией, посудой около 9.000.000 р. Завадовский за полтора года: 6000 душ в Малороссии, 2000 душ в Польше, 1.800 душ в русских губерниях, 80.000 р. драгоценностями, 150.000 р. деньгами, сервиз в 30.000 р. и пенсию в 10.000 р. Зорич за год: имение в Польше ценою в 500.000 р., другое в 100.000 р. в Лифляндии, 500.000 наличными деньгами, 200.000 р. драгоценностями и командорство Мальтийского ордена в Польше, приносившее доходу до 12.000 рублей в год. Корсаков за шестнадцать месяцев: 150.000 рублей и при своем отъезде: 4000 душ в Польше, 100.000 р., чтобы расплатиться с долгами, 100.000 р. на первое обзаведение и 20.000 р. в месяц для путешествия за границей.
Эти цифры не требуют комментариев. В июле 1778 года кавалер Корберон писал из Петербурга графу Верженну:
«Новый фаворит Корсак (таково, по-видимому, первоначальное имя этого лица) только что произведен в камергеры. Он получил 150.000 рублей, и время его возвышения, которое вряд ли продолжится, будет по крайней мере блестящим для него и разорительным для государства. Это бедствие, от которого так страдает Россия, повторяется очень часто и вызывает ропот и недовольство в обществе, что могло бы иметь опасные последствия, если бы Екатерина II не была сильнее и предусмотрительнее всех, кто ее окружает. Все ропщут глухо, но она продолжает царствовать, и в силе ее духа — ее спасение… На днях в одном русском семействе вычисляли, что стоил фаворитизм в настоящее царствование: общий итог достиг 48 миллионов рублей».
Но от фаворитизма страдала не только казна России. Князь Щербатов в полных достоинства выражениях указывал на развращающий характер этого учреждения, поставленного во главе общества и подававшего ему как бы пример. Рассуждая отвлеченно, временщики Екатерины, правда, соответствовали фавориткам Людовика XV, но к практической морали, как и к политике отвлеченные понятия обыкновенно не приложимы, и различие полов до скончания веков, думаем мы, будет придавать глубоко неодинаковый характер одним и тем же поступкам, смотря по тому, совершены ли они мужчиной или женщиной. И если Марии-Антуанетте пришлось многому удивляться и пережить не одну неприятную минуту при дворе тестя, то положение Марии Федоровны, второй супруги Павла, когда она соприкоснулась при своем приезде в Петербург с официальным скандалом двора императрицы, было несравненно тягостнее. Да к тому же любовницы Людовика XV никогда не влияли на судьбы Франции.
Один из товарищей Костюшкина, Немцевич, рассказывает в своих Записках, что, посетив в 1794 году дома, выстроенные для Екатерины при ее проезде в Крым, в 1787 году, он заметил, что спальни государыни были везде устроены по одному образцу. Возле ее кровати висело большое зеркало, которое поднималось и опускалось на особой пружине: оно скрывало вторую кровать — кровать Мамонова. А Екатерине было в то время пятьдесят девять лет! Возвести беззастенчивость до такой откровенности, разве это не значило учить других разврату?
Очевидно, эта властная женщина просто не понимала, что она, как и все, подчинена непреложным законам женственности. Ведь сознательного, а тем более бравирующего цинизма в ней не было вовсе: нравственное чувство в ней не было убито, и ум не был извращен. Если оставить в стороне фаворитизм со всеми его последствиями, то Екатерина была скорее даже строга в области морали и вообще сдержанна и стыдлива. Целомудренность она ставила очень высоко и в разговорах никогда не позволяла себе ни одного двусмысленного выражения. Однажды по пути в Киев она просила графа Сегюра, сидевшего вместе с ней в экипаже, сказать ей какие-нибудь стихи. Он повиновался и стал читать стихотворение, по его словам, «немного легкомысленного и веселого содержания, но настолько приличное, что оно заслужило в Париже похвалы герцога Нивернэ и принца Бово, а также дам, добродетель которых равнялась их любезности». Но Екатерина нахмурила брови, перебила неосторожного посла каким-то не относящимся к делу вопросом и переменила разговор. В 1788 году адмирала Поля Джонса, приглашенного на русскую службу из Англии, обвинили в том, что он оскорбил молодую девушку, причисленную ко двору Екатерины. Императрица сейчас же отказала ему от места, как ни велик был в то время в России недостаток в людях, способных к командованию флотом. За подобный же поступок английский посланник Макартней тоже должен был оставить свой пост. В 1790 году, беседуя со своим секретарем о событиях, разыгравшихся во Франции, Екатерина обвиняла французских актрис, как она выражалась, «девок театральных», в том, что они развратили нравы всего народа «Оттого и погибла Франция, — сказала она, — qu'on tombe dans la crapule et les vices; опера Буфф всех перековеркала. Je crois que les gouvernantes francaises de vosfillessont des m… Смотрите за нравами!»
Она искренне не замечала при этом, что сама давно впала в разврат и содействовала падению нравов в России. Ей казалось вполне естественным писать Потемкину про его преемника Мамонова: «Сашенька тебя любит и почитает, как отца родного». Она без всякого смущения расспрашивала сына и невестку о короле Понятовском, которого они видели при проезде через Варшаву: «Я думаю, — писала она им: — что его величеству польскому королю было очень трудно припомнить мое лицо таким, каким оно было двадцать пять лет назад, по портретам, которые вы ему теперь показали».
«Никто не смел, — говорит принц де-Линь, описывая Екатерину, — осуждать перед императрицей Петра I или Людовика XVI или позволить себе малейшее замечание насчет религии или нравов. Только иногда можно было сказать при ней что-нибудь рискованное, но непременно очень тонкое, что вызывало в ней улыбку. Сама же она никогда не говорила ничего двусмысленного ни о ком.»