В Сафонов - Дорога на простор
Ночью Кольцо ушел. Дочь встала на рассвете; высоко вздернув левую бровь, она прибиралась перед зеркальцем, старательно, долго стирала следы слез с помятого лица. Глухая досада поднялась в Филимоне. Он вспомнил не о рваной своей ноздре, но о деревне, о тонких бабьих голосах спокойным вечером, возле высоких скирд.
Грубо спросил:
- Ты баба ему?
- А то мужик! - с вызовом ответила она.
Звякая монистами, в шитом летнике, со все так же напряженно приподнятой бровью, она заторопилась в город.
Вернулась вечером, суетливо сновала по избе и хохотала, вдруг уткнулась в чело печки, зарыдала, и румяна поползли по щекам...
А рубцовским только и было, что смотреть на эту вздорную, суматошную тесноту. Кольцо словом их не приветил в тот свой приход. Филимон решил было кончить молчанку. Хозяин сурово оборвал его, глядя мимо:
- Пожди! Не ты тут царюешь.
- А чего ж он, ребята, "кольцо?" - спросил потом кроткий Попов.
- А по волосу, должно, - волос, видал, какой, - скучно ответил Головач.
- Не, то я думаю, перстень у него... заговоренный перстень, продолжал свое Попов.
Ноздря ожесточенно сплюнул.
На другой день пришел Кольцо. Ему нагрели котел воды, он вымылся в закуте и фыркал с наслаждением, окатываясь напоследок холодной водой из ведра.
Старое платье он не стал надевать, хозяин принес ему новое.
Он был сосредоточенно деятелен, весел.
Хозяин сбегал за какими-то мешками, ящиками.
Сразу всем нашлась работа. Неизвестно, где были "ребята", не рассыпались ли? Послано за ними. Увязывалась какая-то кладь. Кольцо торопил: "единым чтоб духом!" Перечислял, напоминал, шутливо журил, что без батьки тут все равно, что без башки. Тащили кладь и с воеводского двора: порох, свинец. Кони жевали мешанку за избами, на суходоле. Рубцовским пришлось наваливать на подводы муку, толокно, припасы.
"Ребята", душ пятнадцать, явились ночью.
- Перьев не растеряли? - сказал им Кольцо. - А ну, наваливай!
Выехали, пополдничав, на другой день.
Клавки не было в избе.
Ямские тройки, рванув, вылетели на шлях. Кони расстилались, огретые длинными кнутами. Рубцовские не видывали такой гоньбы. Царевы ямщики везли воеводскую кладь, разбойного атамана, по ком скучала плаха, и беглых боярских людей.
На расстоянии поприща, где сакма повертывала на солнечный восход, на пригорке ждала женщина. Она сбежала, бесстрашно став на пути. Кони вздыбились. Тогда она со звериной гибкостью скакнула в повозку. Ямщик, сверкнув зубами, обернулся с кнутовищем в руке. Бабе нечего делать на государевой тройке в Поле. И казачья воля не терпит женской слабости. Но атаман крикнул:
- Змея! Сама вползла!
И открыто, перед всеми, он впился долгим поцелуем в губы Клавки.
Еле приметный шлях уводил к другому городку. Став на малое время табором, переложили все казачье с ямских троек в седельные мешки, догрузили оставшееся на несколько легких повозок с высокими колесами. И скоро только разбойный, заливистый посвист доносился, замирая, из тусклого облака пыли, где скрылись ямщики.
На юге еще высились кой-где одинокие дубы. Под ними виднелись нерасседланные кони. Вверху на дереве, скрытый, сидел человек. Он глядел оттуда в степную даль. Кони стояли наготове, чтобы перенести весть от одного сторожевого дерева к другому, а от последнего дерева - к городам Украйны.
И рубцовские понимали теперь, что то все была Русь.
Дальше не росло и дубов. Только редкие бугры поднимали кудрявые венцы орешника над немятыми травами. Легкое дуновение колыхало медовый запах.
Верховые, с оружьем наготове, скакали вокруг повозок.
Ночами полыхали дальние отсветы чьих-то костров. К утру одежда становилась тяжелой и сизой от росы.
Однажды в лицо потянул ветер и запахло тиной и свежей водой. Бледная черта прорезала пространство с севера на юг. Кое-где она расплывалась и восходила до неба светлой пустотой.
Волга текла за невысокими кручами и уступами белого камня, лесные пущи клубились по лощинам. Зыбь ходила на середине реки.
Кони остановились. Трое мужиков, нагнувшись, набрали немного волжской земли и по-крестьянски растерли ее между пальцами. Она посыпалась, черная и жирная. Не сговариваясь, они засмеялись.
Равнина осталась за их спинами. Курганы стояли в ковыле и жестком татарнике. Зола посыпала их лысое темя. Орлы застыли на курганах.
Это был край казачьей воли.
Есть место, где кручи возносятся выше и Жигулями наступают на Волгу. Река отпрядывает и крутою петлей огибает их.
В этом месте, укромном и грозном, издавна - главное пристанище казаков.
Сюда сбирались люди со всех концов русской земли.
Вниз по реке спускались с язвами на кистях рук и на шее от доски-колодки, с обрывком цепи на ногах. С солнечного захода шли донцы и бритые сивоусые днепровцы, прибегали рязанские мужики.
На притоптанной почве, под мшистым камнем, горел костер.
- О, голи прибыло! По тебе, старый, домовина зевает. Что ж ты кости свои на Волгу притряс?
- А она их, матушка, сполоснет светлой водицей.
- Вся Русь бредет.
- Куда?
- Неведомо. Поднялась и бредет. Мы-то - сюда. Псарями были. Да кровь на нас... вышло такое дело... не заячья кровь.
- Кистенем грехи отмолишь, коли способный.
Жидкое варево кипело в котлах. Голоса отдавались эхом. Дозорные, осыпая глину и щебень, взбирались на верхи Жигулей. Внизу ютились убогие рыбацкие селения. Редко-редко вилась струйка дыма над пустыней Волги.
Медленное пятнышко показалось внизу на реке. То от дыма к дыму бурлаки влекли бечевой груженое судно с астраханской стороны. У корабельщиков упало сердце, когда темным облаком повисли на краю неба Жигули и, обнаженная, в искрошенном камне, поднялась над ними Казачья гора...
- Смотри! Там что? Смотри, Патрикеич!
- Там тихо, ништо, хозяин.
Купец был жох, ловок в делах и не трус, иначе не пустился бы один по Волге. Он верил в свое молодое счастье. Но теперь, на судне, не мог усидеть на месте.
Он приказал, чтобы все свободные влегли в весла и чтоб распустили паруса. Но под горой крутило, и паруса хлопали. Судно двигалось медленно мимо мертвых, шумевших лесом, берегов.
Охрана взялась за пищали. Хозяин обошел своих. Он всматривался в них, и лица их казались ему чужими, незнакомыми, будто он видел их впервые.
Этот не выдаст. Он служил еще отцу. Похож на добрую собаку... У того на посконной рубахе расползшееся ржаво-кровяное пятно. О чем он думает? До сих пор хозяин, купец, не задавал себе такого вопроса. А ведь тот думает. О чем? О персидском золотом шитье под палубой, какого ему не нашивать и не даривать девкам? Может быть, о жене, которая, по бабьей слабости, годами не зная мужа, поддалась на чужие прелестные речи и ласку? А есть ли у него жена?..
Все снимали шапки, пили за хозяйское здоровье, будто жили одной душой - хозяин и работники, - любо смотреть. А выходит, он ничего о них не ведал.
Нет, тот выдаст. Продаст ни за что. И другие тоже. Ничего не прочтешь по их глазам.
- Наддай, ребятишки, дружней-веселей, бочонка вина не жалко!
Эх, зря поскупился на охрану, зря похвастался - ушел один вперед, не пристал к каравану.
- Никого нет, Иван Митрич, - доносит старый приказчик.
Он садится и смотрит на берег. Потом говорит:
- А то можно бы обождать. К завтрему нагонят задние...
Значит, можно еще исправить это, свою смелость? Хозяин мозгует. Он любит песни, пляс. В Астрахани, в персидском ряду, лавки, завешенные шелками, - как корабли, поднявшие алые и золотые паруса... Там запах моченой кожи и гнилых арбузов, ни на что не похожий. Вот что в мыслях у него - и никак не принудить себя вообразить невообразимое, свою смерть.
Он снова слышит голос Патрикеича:
- Народ притомился...
А вода шумит у бортов, завивая легкий белый сбитень пузырей. Она тоже как шелк, протканный солнечными нитями. Видно, как уходит и плещет на берег косая теплая волна. Может быть, не просто ради торговой выгоды спешил он, опережая других купцов. Может быть, ждет его в Москве одна душа, - что в ней, девчонке, со щеками, вспыхивающими пламенем, с опущенными долу глазами, тонкой, как тростинка? Она гуляет в саду, смеется или грустит, радуется вот этому же солнцу, - и чей это подарок у нее, жемчужные подвесочки в ушах? "Боярышня в боярышнике", - думается ему, и он решает:
- Проскочим!
Он дает волю своему неугомонному упорству. Расставляет охрану на палубе. Пусть будут далеко видны дула, копья, сабли.
Вдруг что-то смущает его. Он припомнил. То был пустяк. Утром, на привале, к судну подошел человек. Он навязывал работным людям низки рыбы, балагурил: "Не жалей грошей". Да не по-рыбацки, въедливо выспрашивал, чрез меру любопытно высматривал. Худой жердястый парень с молодой бородкой. "Звать тебя как?" - "Гаврилу моли архангела". - "Чей?" Зыркнул дерзким глазом. Лукин, сказал. Или Ильин? То - в издевку: значит - ничей. Ничьи люди тут. Купец почувствовал, что его лоб стал мокрым от пота.