Сергей Сергеев-Ценский - В грозу
- Пока дайте ей портвейну!.. Я сейчас! - бросился с террасы за Шурой Максим Николаевич; но Мочалов остановил:
- Раз есть вино, камфары не надо... Дайте ей портвейну: все равно.
Услышав уже "безнадежна", Максим Николаевич понял и это "все равно" и с режущей болью в сердце слушал, как из комнаты Мушки доносился голос Ольги Михайловны:
- Выпей, разожми зубки!.. Дорогая Марусечка, выпей!.. Ты узнаешь свою маму?.. Выпей - это вино!.. Дорогая моя доченька, выпей! Марусечка, выпей!..
Настойчиво мычала Женька, очень удивленная тем, что ее не выводят пастись и не доят, хотя сами уже встали, ходят и говорят. Широкогрудая, она ревела, как лев, все нетерпеливее и изумленнее, и Максим Николаевич схватил доенку и пошел к ней.
Было заведено так, чтобы каждый из них троих мог при случае выдоить Женьку, - мог и Максим Николаевич, однако доил он теперь ненужно долго. Перестало уж капать молоко из доек, а он все медлил выходить из коровника, где было прежнее, бездумное, простое, туда, где теперь новое, имеющее страшное имя: безнадежна.
И, сидя за доенкой, он слышал, как Ольга Михайловна подробно рассказывала Мочалову про Мушку, - как она пила ледяную воду из глубокого колодца и как потом купалась в море, недалеко от устья речки.
- По этой речке мало ли что плывет в море?.. Может быть, ныряла, хлебнула нечаянно воды с микробами...
А Мочалов отзывался равнодушно:
- Конечно, все может быть.
И, убрав, наконец, молоко, Максим Николаевич выгнал Женьку пастись, и, неизвестно почему, вдруг все, что он увидел со своей горки: и море внизу в блестках и переливах, и легкие лиловые горы, и приземистый дубнячок около, все показалось так ошеломляюще прекрасным, что тут же подумал он:
"Как же Мушка?.. Вот уже не видит ничего этого Мушка! И не увидит больше... Неужели же не увидит?.. Что же это такое? Зачем?.."
И разве можно было на это даже самому себе ответить: "Так себе... Незачем... Просто так... Без причины, без цели... Безо всякого смысла..."
11
И вновь Шварцман.
Он появился из-за горки в полосатой рубахе, забранной в серые брюки, грузно идя за семенившей Шурой, и Максим Николаевич встретил его.
- Ну что? - спросил, отдуваясь, Шварцман, кстати снимая каскетку и вытирая пот с лысого лба платком. - Как наша больная?
- Наша больная?.. Плохо наша больная!.. Камфару надо было! - поглядел на него исподлобья Максим Николаевич.
- Эх! Что же не передали с девочкой?
Шварцман прицокнул языком, сделал горькое бабье лицо и ударил себя по ляжке.
- Да Мочалов решил, что... "Уж все равно, - говорит, - безнадежна!"...
- Ка-ак так?
Шварцман даже остановился, видимо, думая, идти ему дальше или же не стоит, и медленно пошел к даче.
Опять у постели Мушки стали теперь уже четверо: двое своих, двое чужих, и из четырех одна - самая близкая, ближе не бывает на земле. Но больная глядела на всех одинаковым неразличающим взглядом.
- Маруся! - говорила Ольга Михайловна. - Ты слышишь?
- Маруся! - повторял Шварцман. - Ты меня узнаешь?
- Мушка!.. Что же это ты, Мушка? - горестно спрашивал Максим Николаевич и махал, отворачиваясь, рукой.
Слушали сердце. Искали пульс... Потом вышли на террасу.
Чтобы убедиться в том, что у ее девочки не холера, Ольга Михайловна подробно рассказывала, как она давала слабительные, и как они все не действовали, и только каломель... и то очень поздно, часов около двенадцати ночи.
И охотно соглашался теперь с нею Шварцман, что на холеру мало похоже, однако и на тиф тоже... и ни на что другое.
А Мочалов угрюмо, но веско повторял:
- Комбинация!
Опять ушла с террасы к Мушке Ольга Михайловна, а врачи совещались вполголоса, и, чтобы им не мешать, отошел было Максим Николаевич, но его позвали.
- Ну, что будем делать? - спросил Шварцман.
- Что полагается в таких случаях, то и надо было делать... Камфару! сказал Максим Николаевич.
- Кофеин, - добавил Мочалов.
- Физиологические вливания, - припомнил Шварцман.
И все это записал он на бумажке, предупредив, однако:
- Будет дорого стоить и... бесполезно...
- Все равно... Что же... для матери... Может, и сиделку можно?
Шварцман обещал прислать сиделку.
Шуре, которая дожидалась невдалеке, объяснили, что взять в аптеке, и, когда она тихо скрылась, поднялись оба и молча пошли.
Но, когда увидела в окно их уходящих Ольга Михайловна, уходящих, ничего не сказавши ей, матери, - она вдруг поняла страшный смысл этого молчаливого ухода.
- Господи!.. Куда же вы?.. Спасите мне девочку!.. Спасите!.. Спаси-и-ите!..
Она кинулась за ними, забежала спереди... Огромными умоляющими глазами глядела на обоих, к обоим протянув руки...
И Мочалов сказал:
- Сейчас нам некогда: у нас служба... А вот часиков в пять вечера, тогда пришлите...
- А может быть, и не нужно уж будет, - скорбно добавил Шварцман.
И оба сняли перед ней один каскетку, другой панаму и пошли, - пошли все-таки, а она осталась... пораженная и белая... одни глаза, и в глазах ужас.
Максим Николаевич обнял ее, и так они стояли, обнявшись и спрятав друг от друга лица.
12
- Можно войти? - сказала, минут сорок спустя появившись неслышно на террасе, молодая еврейка или армянка, одетая в белый халат.
- Пожалуйста!.. Вы - сиделка? - спросил Максим Николаевич.
- Да. Меня послал доктор Шварцман.
(Это быстро и отчетливо, как солдаты говорят в строю.)
- Он вам сказал, что больная... безнадежна?
- Да, сказал.
- Ну, делайте, что вам сказали... Вам ведь сказали что-нибудь, что нужно делать?
- Инъекция? Да. Вот я принесла одну ампулу камфары и шприц.
- Ольга Михайловна! - крикнул обрадованный Максим Николаевич. - Есть! Есть камфара!.. Сейчас сделают инъекцию!
Он заметил, как странно оживилась Ольга Михайловна, увидев женщину, союзницу, - женщину, знающую, что такое свой ребенок, - женщину, которая не скажет жестоко: "безнадежна" и не уйдет молчаливо!.. Вот уже есть у нее чудотворная камфара и шприц!
И сиделка сказала ей точно и положительно:
- Нужно сделать одну инъекцию, а через полчаса вторую. У меня одна только ампула, но девочка успеет принести за это время из аптеки... Если и запоздает немного, ничего: будем почаще давать вино... Сделаем пока горячую ванну... Разве не бывает случаев, что врачи скажут: "безнадежно", а больные поправляются им назло?
Впрыснули камфару в левую руку Мушки, и сиделка сказала твердо:
- Ну вот, - отлично! Теперь ванну.
Нашли большое жестяное корыто для мойки белья и большой ведерный самовар, позеленевший, валявшийся в сарае с заклепанным краном.
Черноволосая, с очень нервным, пружинным, долгоносым лицом, необычайно древнего склада, как на египетских, на ассирийских барельефах, сиделка сама колола лучину и яростно раздувала огонь в самоварной трубе.
- Скорее! Ради бога, скорее! - просила Ольга Михайловна.
А между тем с гор поднялись тучи и заслонили солнце.
Тучи были суровые, низкие.
Блеснула первая молния, и гром зарокотал мощно, но пока издали.
- Скорее! Скорее!
Почему-то почти неодолимой тяжести показалось Максиму Николаевичу первое ведро теплой воды, которое он нес в корыте.
Потом ее сняли с койки, маленькую холодеющую Мушку: под мышки держала Ольга Михайловна, за ноги - Максим Николаевич. Она извивалась всем тонким телом и глядела с явною болью... И когда положили ее, накрыв простыней, и сиделка принесла новое ведро теплой воды, и кружками начали поливать эти голые руки и поднятые в коленях ноги, какой ужас появился в Мушкиных глазах!
Она открывала рот, показывая два круглых передних резца, крышечкой набегавшие один на другой, но это был тот же ужас, и шире становились белые глаза, и шевелились губы, чтобы сказать что-то...
Жестяные кружки раз за разом звякали о ведро, проворно набирая воду, и вода, почти горячая, лилась на руки и ноги Мушки, когда она крикнула вдруг:
- Мама! Не надо!
- Дорогая моя, надо!.. Марусечка, потерпи, надо!
Ольга Михайловна переглянулась с сиделкой, и Максим Николаевич понял, что значил этот взгляд, почти радостный: она не говорила с самой ночи, а теперь - вы слышали? вы ведь слышали? - вот уж она говорит! Говорит!
Однако какие страшные усилия собрала бедная Мушка, чтобы сказать три маленьких слова!.. Вот она совершенно закрыла глаза... откинула голову...
- Ну, довольно!.. И воды больше нет: весь самовар, - сказала сиделка.
Хлюпая по лужам на полу, взяли было Мушку, как прежде: под мышки Ольга Михайловна, за ноги Максим Николаевич, и вдруг страшные судороги, и подскочившая сиделка едва удержала скользкое тело, готовое вырваться из рук...
И вновь на кровати, поспешно обтертая сухим полотенцем, Мушка потянулась вдруг вся, - страшно исказилось лицо, как у бесноватой, трубкой вытянулись вперед губы, - а через момент тело легло ровно и спокойно, даже вновь открылись глаза, только правый, как прежде - с сожалением и кругло, а левый - прищуро и почти презрительно.
- Что это? Паралич? - испуганно прошептал Максим Николаевич.