Юлиан Семенов - Межконтинентальный узел
Мирин слушал его не перебивая, кивал вроде бы соглашаясь, а потом заметил: "Я прочитал в "Фигаро" отчет о трагедии на Тенерифе; мне врезалась в память лишь одна фраза: на летном поле собирали "фрагменты трупов". Представляешь? Или ты лишен фантазии такого рода?"
Свой самый лучший рассказ, посвященный авиакатастрофе, Мирин назвал "Спешу и падаю". И после этого вообще перестал летать - только поезд.
"А наши дети, - подумал Степанов, - не очень-то ездят в поезде; самолет для них сделался бытом, словно метро или автобус; новая концепция, созданная техническим гением времени, но не понятая и поэтому не объясненная еще человечеству философами (производство всегда опережает сознание), втянула поколение, родившееся в шестидесятых, в новое ощущение времени, словно в воронку; что-то выйдет из этой гонки от самого себя?! А может, за собою самим! Правы ли дочери мои, Бемби и Лыс, когда говорят о необходимости самим пройти то, что прошел я и что для меня есть аксиома, данность, "дважды два". Лишь тогда они примут мои советы осознанно, а не приказно. Видимо, все же они в этом не правы; если что и надо скупердяйски экономить, так это время. В нем выражается личность, именно оно составляет субстанцию памяти, хранит в себе слово, пейзаж, формулу, то есть создавшего это моральное богатство человека. Зачем же тогда транжирить время попусту?! Я советую лишь то, что лежит на поверхности: прежде всего нужно быть физически крепкими; академик Микулин, заземляясь на ночь, создав свою теорию здоровья, думал не только о долголетии, но и о том, как творить лучше и больше; нельзя обращать внимания на мелочи, как бы они ни были обидны; художник Кончаловский во времена оно отказывался смотреть книги отзывов на его выставках, загодя организованное мнение, стоит ли попусту раздражаться?! Организованность во всем и всегда, сколь бы эта истязающая самодисциплина ни казалась изматывающей; если эти основоположения творчества не по силам - валяй замуж, тоже прекрасно; я еще не считаю себя старым, но уже мечтаю о внуках. Или внучках, какая разница, малыши одинаково прекрасны..."
Степанов вдруг близко увидел чуть выпуклые, беззащитные от близорукости глаза Игнасио Лопеса; в его мадридской квартире на каллье Доктора Акунья, 19, он жил в семидесятом, когда в Испании только-только открылось представительство советского Черноморского пароходства и Сережа Богомолов был не чрезвычайным и полномочным послом, а заместителем морского агента. Жизнь есть жизнь - камуфлируются не только африканские бабочки, легко меняя окраску крыльев, но и дипломаты: фашистская диктатура шла к концу, надо было держать руку на пульсе больного общества. Лопес тогда представлял "Совэкспортфильм"; цензура Франко, однако, запрещала ему показ практически всех лент, кроме развлекательных программ 0 Цирке и старой оперетты "Сильва".
Игнасио тогда писал большой пейзаж - в Москве кончил Суриковский институт, - говорил, что это любимая его сердцу Галисия, испанский север, а Степанов явственно видел Россию, где Лопес провел двадцать три года. Он мечтал отправить в Москву сына Андреаса: "Только там можно научиться ремеслу"; жена его русская, несостоявшаяся актриса, ушла от него, выступала в газетах с интервью о "коммунистической тирании", а он не мог жить без второй родины, рвался туда постоянно, и Андреаса наконец привез с собою, сломив с помощью Степанова все ленивые, убивающие душу бюрократические преграды; с утра и до ночи заботливо поучал парня, как себя надо вести, что говорить, какие музеи посещать, а тот старался поскорее уйти в свой закуток, брал флейту и часами играл тягучие мелодии Индии.
Лопес ждал, что сын будет спорить, возражать, приоткроется хоть в малости, но тот молчал, гладя длинными пальцами флейту, дожидаясь того момента, когда отец, махнув рукой, замолчит; поднимался, уходил к себе, закрывал глаза, лицо становилось отрешенным, маска какая-то, и прикасался губами к дудке: мелодии не было, лишь невысказанная тоска, безысходность, отчаяние...
Лопес, однако, не знал, да и не мог знать, что в те годы, когда сын, мальчиком еще, жил в семье матери, чего только бедняге не приходилось слышать об отце; он защищал его, особенно в детстве; бедный цыпленок, что он мог сделать?! Самое страшное случалось, когда мама начинала плакать: сыновья больше жалеют матерей, чем дочери, те уже с раннего юношества готовятся к с в о е м у; тяга к своей семье у них неизбывна и затаенна - естество, ничего не попишешь.
Андреас не мог слышать, когда про его отца говорилось то, что вообще не вправе было быть произнесенным вслух: высшая тайна взаимоотношений между женщиной и мужчиной, которые дали жизнь ребенку, изначально предполагает некие "темные ямы". Существует всеобщий, непознанный микрокосмос...
Однажды, после очередного разговора про то, каким чудовищем был его отец, у Андреаса началась истерика. На другой день рано утром мать отвела его к женщине, которая (так она писала о себе в газетном объявлении) "изгоняла дьявола и возвращала душевное спокойствие". Колдовские обряды, страшное бормотание старухи с огненными глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, ее сухие руки, сжимавшие виски Андреаса, испугали его; ночью он проснулся в слезах, закричал что-то; тело его при этом изогнулось, став каменным.
Наутро он не мог подняться, голова раскалывалась, глаза постоянно слезились; мать испугалась, целовала его лицо сухими губами, шептала что-то нежное и тихое; отчим поехал в универмаг; привез мальчику американские электронные игрушки, набор красок, альбом дли рисования, флейту; Андреас смотрел на все это сказочное богатство без интереса, погасшими глазами; поздно ночью, когда все уснули, он взял флейту, прикоснулся к ней губами, закрыл глаза и начал играть какую-то странную мелодию. Проснувшись, мать не сразу поняла, что мальчик подбирает мелодию "Подмосковные вечера". В России, когда Андреас был совсем еще маленький, они с Лопесом жили у бабушки Прасковьи Лукиничны, в Удельном, там эту песню часто пели, да и по радио передавали чуть не ежедневно.
Через два дня мать позвонила Лопесу (она жила с новым мужем в Севилье) и попросила забрать Андреаса к себе: "Пусть он поживет у тебя, надеюсь, это не очень тебе помешает. У тебя достаточно друзей-художников, в случае нужды предоставят ателье на пару часов".
Лопес забрал сына, проводил с ним все время, но совершил такое же преступление, как и его бывшая жена: он начал рассказывать мальчику, отчего он расстался с мамой; именно после этого Андреас и попросил, чтобы отец определил его в колледж, где дети живут круглый год, уезжая к родителям лишь на летние каникулы. Там он еще больше изменился, стал молчаливым, слова не вытянешь; из класса - к флейте, а оттуда - в спальню. Когда Андреас колледж закончил, научившись играть на рояле, скрипке и саксофоне, Лопес решил пристроить его в Московскую консерваторию. Он провел с ним месяц в Союзе, повсюду таскал за собою, а потом, оставив немного денег, улетел на кинофестиваль в Сан-Себастьян.
Андреас остался у Степанова, за городом, в доме, что он снимал для семьи на лето; однажды утром Надя молча протянула ему две странички, исписанные странными, налезающими друг на друга строками; Андреас исповедовался своему другу о том, что в Москве скучно и пусто, бабы, как одна, жирные, "смотрят на меня сальными глазами; как и во всем мире, взрослые здесь живут собою, плевать им на детей; на земле царствует безнравственность; дети - заложники, скорее бы назад, сил нет".
...Степанову бы поговорить с парнем: как-никак испанец, Дон Кихот, герой Пио Баррохи, живет в мире представлений, реальность кажется вымыслом, верит только себе, лишь своя мысль является истиной в последней инстанции, а Степанов позвонил в Мадрид, Лопесу, и сказал - в ярости, - что парня у себя держать не станет. "Почему?" - спросил тот. Степанов прочел ему письмо Андреаса; Лопес долго молчал, потом ответил потухшим, чужим голосом: "Хорошо, пусть улетает... Только..." - "Что?" - "Да нет, ничего... Это действительно он написал?" - "А кто же еще в моем доме станет писать на испанском?"
И Андреаса отправили в Мадрид. В международном зале Внукова (Шереметьева тогда еще не было) он достал из рюкзака свою флейту, устроился на полу, возле стойки, и заиграл одну из своих тягучих, безнадежных мелодий - крик какой-то бессловесный, отчаянный, словно вопль раненого оленя...
А в Мадриде выяснилось, что парень болен - тяжелая форма шизофрении. "Но я же хотел ему добра, - говорил спустя несколько лет Степанову Лопес; они тогда пришли в "Хихон", бар артистов и художников на авениде Хенералиссимо, сели к окну и заказали "хинебру", - я ведь отдавал ему себя, свой опыт! А может быть, надо было молчать?! Пусть бы все шло, как шло? Может, он бы тогда не сдвинул?!"
...Франко умер, картины Хуанма, лежавшие на складе, вышли на экраны, весь Мадрид повалил на "Броненосца Потемкина" и "Чапаева", прокат дал Лопесу миллион, он положил Андреаса в лучшую клинику, но медицина была бессильна; Лопес стал каким-то потерянным, много пил, умер от рака легких - за два месяца, не успев переписать завещание на сына; все досталось бывшей жене которая его ненавидела.