Николай Копосов - Хватит убивать кошек!
Можно было бы предположить, что подобная позиция в равной степени опасна для всякой концепции сознания, будь то ассоцианистская модель или модель, представляющая мышление как символическую операцию. Но на самом деле опасность для них была совершенно различной. Ментальные образы в той интерпретации, которую давал им ассоцианизм, предполагали дуализм как кадр анализа, равно как и понятие субъективного сознания, тогда как идея символических операций была скорее совместима с преодолевающей индивида средой знаков, нежели с субстанцией субъективного сознания. Благодаря двойственности своего существования, внутреннего и внешнего одновременно, среда знаков позволяла преодолеть оппозицию мира и субъекта, не принося в жертву мышление, — на условии, конечно, сведения его к символической операции.
Недостающее звено было найдено бихевиористской лингвистикой, которая стала рассматривать мышление как интериоризированное языковое поведение[84]. В этой теории социальная критика разума достигает апогея: мышление оказывается ничем иным, как интериоризированным социальным процессом, подчиняющимся законам социальной коммуникации. Впрочем, и другие течения лингвистики межвоенного периода отражают ту же линию рассуждений: акцент структурной лингвистики на фонологии[85] свидетельствует о склонности к «материализации» и «десубъективизации» языка, тогда как Э. Сэпир и Б. Л. Уорф настаивают на основополагающей роли языка для структурирования мышления[86].
Очевидно, что эти столь разные школы мысли не могут быть рассмотрены как элементы целостной научной теории. Скорее, на них повлиял общий интеллектуальный климат. С этой точки зрения показательно, что даже такое удаленное от предыдущих течение как герменевтика (в особенности радикальная герменевтика Хайдеггера и философия культуры М. М. Бахтина) было отмечено той же тенденцией: принятый ею путь погружения субъекта в мир основывался прежде всего на погружении субъекта в языковую среду[87].
Впрочем, осознание вездесущности языка вовсе не было наваждением одних только философов и лингвистов. Литература модернизма также уже более не рассматривает язык как средство описания «предсуществующей» реальности: для нее он представляет скорее специфическую среду, которая, следуя своей собственной природе, создает особую реальность. Одновременно в общественном сознании распространяется мысль о капитальной роли языка для идеологий и социально-политических конфликтов. Некоторые даже возлагают на несовершенство языка ответственность за социальное зло[88]. Коротко говоря, во всех областях интеллектуальной жизни осознается новая плотность языка, которая больше не позволяет рассматривать его как простой переносчик мыслей ответственных рациональных субъектов. Скорее, он сам становится субстанцией, преодолевающей дихотомию субъекта и мира, единственной субстанцией, вне которой не остается ничего. Но в еще глубоко сциентистском интеллектуальном климате первой половины XX в. язык посягал не столько на мир, сколько на субъекта.
3С точки зрения концепций сознания XX в. кажется разрезанным надвое когнитивной революцией 1950-х гг., которая отвергла бихевиоризм и возродила ментализм — вплоть до гипотезы врожденного характера разума, противостоящей тезису о его социальном происхождении[89]. Но, отвергнув бихевиоризм, неоментализм второй половины XX в. испытал влияние общих с ним интеллектуальных источников, а именно тех течений мысли, которые наряду с бихевиоризмом атаковали в начале века ассоцианистскую модель сознания. Идея компьютерного разума, вдохновляющая когнитивную революцию, основывается на гипотезе особого уровня символических операций, которая в известном смысле скорее совместима с бихевиоризмом, чем с классическим ментализмом. К 1950-м гг. интеллектуальный пафос бихевиоризма, вынужденного отрицать сознание, чтобы сделать его познаваемым, отчасти устаревает: уподобление мышления языку уже настолько общепринято, что постулировать даже врожденный разум не означает более постулировать субъекта. Лингвистический дуализм неоментализма оказывается особой формой дуализма, преодолевающей дихотомию субъекта и объекта, с которой не сумела совладать позитивистская наука. Когнитивисты оказываются вместе с бихевиористами в одном лагере сторонников сциентизма, для которого по-настоящему неприемлемым тезисом является субъективность сознания. Компьютер не противостоит миру, поскольку компьютер не есть субъект.
Конечно, неоментализм не отождествляет мышление с языком. На уровне центральных процессов мышление предстает как оперирование с символами иного типа, нежели символы языка, допущенные только на уровень локальных процессов сознания. Однако когнитивистский подход к языку отмечен двойственностью: «инкапсулированный» в одном из модулей локальных процессов, но понимаемый как символическая система par excellence, язык более, чем любая другая человеческая способность, сопричастен природе мышления благодаря исключительному месту, которое он занимает в процессе обработки и передачи информации, имплицитно отождествляемом с мышлением. Происходящее из односторонней концепции как языка, так и мышления, рассматриваемых исключительно в терминах теории информации, это сближение языка и мышления проявляется у когнитивистов в навязчивых лингвистических метафорах, к которым они постоянно прибегают для описания «языка мысли», так что отчасти вопреки собственному желанию когнитивизм несет печать врожденной лингвистичности.
Таким образом, когнитивизм можно считать проявлением той же лингвистической парадигмы, что и отвергнутый им бихевиоризм. Но он был отнюдь не единственным течением послевоенной мысли, воспринявшим идеи лингвистической парадигмы: наряду с ним можно упомянуть целый комплекс тенденций, которые обычно ассоциируются с лингвистическим поворотом, — начиная со структурализма 1950–1960-х гг. и кончая символической антропологией и различными формами постструктурализма, в том числе, конечно, и деконструктивизмом. Особенностью этого периода стало подчинение дискурсу не только субъекта, но и мира[90]. Решающий шаг был сделан, по-видимому, Клодом Леви-Строссом, который приложил принципы лингвистики к анализу не только первобытного сознания, но и социальных отношений (в частности, структур родства, которые он сравнивал с коммуникативными системами)[91]. С тех пор «лингвистическая аналогия» стала важнейшим инструментом анализа социального поведения, принятым далеко за дисциплинарными границами антропологии. Так, символическая антропология, отрицая структурализм, опирается на ту же семиологическую традицию (известно, что самая формула «лингвистическая аналогия» принадлежит Клиффорду Гирцу)[92]. Следовательно, вслед за разумом мир оказался подчинен языку, что ставит под сомнение самый принцип референциальной семантики, основополагающий как для классической семиологии, так и для когнитивизма. Непосредственно этот принцип был подвергнут критике, когда начиная с конца 1960-х гг. Ролан Барт, Мишель Фуко и Жак Деррида каждый по-своему высказали идею о глубоко дискурсивном характере как мира, так и сознания[93]. В этой идее нашла свое полное завершение лингвистическая парадигма, свойственная наукам о человеке XX в. Но разве не идея субъекта остается главной мишенью отрицания мира?
Создается впечатление, что утверждение «нет ничего вне текста» не более чем парадоксальная переформулировка одного из фундаментальных убеждений социальных наук XX в. Но парадокс возникает только благодаря отрицанию мира, поскольку парадоксальность отрицания субъекта в наши дни утрачена. Однако, по-видимому, именно исчезновение субъекта обрекло мир на исчезновение. Последнее слово лингвистической парадигмы вряд ли могло состоять в чем-либо ином, нежели отрицание мира: в замкнутой вселенной символов референциальная семантика, которой придерживаются большинство рассмотренных течений, чувствует себя не слишком уютно. Поглотив мышление, язык преодолевает дихотомию субъекта и мира, но при этом больше не остается ни мира, ни субъекта.
4Судьба некоторых интеллектуальных течений, которые могли бы явиться альтернативой лингвистической парадигме, подчеркивает, в какой степени эта последняя сумела установить свое господство в науках о человеке XX в. Классическим примером является история имажинизма (т. е. исследований по ментальному воображению) в когнитивной психологии. Это течение кажется отмеченным двойственностью. С одной стороны, оно претендует на наследие ассоцианизма и пытается показать роль ментальных образов в мышлении. В той мере, в какой он постулирует при этом гетерогенность мышления, имажинизм выглядит отрицанием лингвистической парадигмы. Но, с другой стороны, выйдя из тех же источников, что и когнитивизм, он разделяет с ним немало черт и, в частности, рассматривает мышление исключительно как обработку информации, что по сути дела открывает когнитивизму доступ в область изучения воображения.