Владислав Зубок - Неудавшаяся империя: Советский Союз в холодной войне от Сталина до Горбачева
В конце мая глава нью-йоркской резидентуры Народного комиссариата государственной безопасности (НКГБ, преемника НКВД) телеграфировал в Москву, что «экономические круги», которые прежде не имели никакого влияния на международную политику Рузвельта, в настоящее время предпринимают «организованные попытки изменить политику [Соединенных Штатов] в отношении СССР». От американских «друзей» — коммунистов и сочувствующих им — НКГБ узнал, что Трумэн водит дружбу с «ярыми реакционерами» в сенате конгресса США, такими как сенаторы Роберт Тафт, Бертон К. Уилер, Альбен Баркли и другие. В телеграмме сообщалось, что «реакционеры возлагают особые надежды на то, чтобы прибрать руководство внешней политикой [Соединенных Штатов] полностью в свои руки, отчасти потому, что [Трумэн] явно неопытен и плохо информирован в этой области». В заключение телеграмма сообщала: «В результате прихода [Трумэна] к власти следует ожидать значительной перемены во внешней политике [Соединенных Штатов], прежде всего в отношении СССР»{74}.
Советские разведчики и дипломаты, работавшие в Великобритании, сигнализировали в Москву о недружественных настроениях, которые появились у Черчилля в ответ на действия Советского Союза в Восточной Европе, особенно, в Польше. Посол СССР в Лондоне Федор Гусев докладывал Сталину: «Во время своей речи Черчилль говорил о Триесте и Польше с большим раздражением и нескрываемой злобой. По его поведению видно было, что он с трудом сдерживает себя. В его речи много шантажа и угрозы, но это не только шантаж. Мы имеем дело с авантюристом, для которого война является его родной стихией… в условиях войны он чувствует себя значительно лучше, чем в условиях мирного времени». В это же время ГРУ перехватило указание, переданное Черчиллем фельдмаршалу Бернарду Монтгомери, о необходимости собрать и сберечь немецкое оружие для возможного перевооружения германских военнослужащих, сдавшихся в плен западным союзникам. По словам высокопоставленного сотрудника ГРУ М. А. Мильштейна, это донесение отравило сознание кремлевских руководителей новыми подозрениями{75}.
В июле 1945 г. казалось, что зловещие прогнозы в отношении администрации Трумэна не сбываются. Самому Трумэну хотелось добиться от Сталина участия советской армии в войне против Японии, и он старался убедить американскую общественность в том, что продолжает политику Рузвельта в отношении СССР. Гарри Гопкинс, уже смертельно больной, совершил свою последнюю поездку в Москву в качестве специального посланника Трумэна и, проведя долгие часы в переговорах со Сталиным, привез в Вашингтон договоренности, которые, казалось, могли дать компромиссное решение польского вопроса и других острых проблем, которые разъедали единство союзников. В Кремле, в дипломатических и разведывательных кругах тревожные настроения пошли на спад. Первые дни Потсдамской конференции (проходившей с 17 июля по 2 августа 1945 г.) давали повод для оптимизма и уверенности в будущем советско-американских отношений. Оказалось, однако, что это были последние дни «золотой поры» в существовании Большой тройки. Американо-советское сотрудничество близилось к концу — напряженность в отношениях союзников после войны стала стремительно нарастать.
Фактор Сталина
Советский дипломат Анатолий Добрынин в разговорах с Генри Киссинджером рассказывал, как в 1943 г. Сталин, сидя в своем купе в поезде, ехавшем из Москвы в Баку (откуда он должен был лететь в Тегеран для участия в совещании Большой тройки), приказал оставить его одного. «В течение трех дней он не читал никаких донесений, никаких документов, а лишь смотрел в окно, собираясь с мыслями»{76}. Рассказ Добрынина вряд ли правдив (по дороге на Тегеранскую конференцию Сталин регулярно получал телефонограммы и шифровки), но прекрасно отражает ту ауру мистической тайны и величия, которая окружала Сталина и которая запомнилась начинающему дипломату. И в самом деле: о чем думал тогда Сталин, глядя на разрушенную страну, проплывавшую за окнами поезда? Вряд ли мы когда-либо об этом узнаем. Сталин предпочитал обсуждать вопросы устно, в узком кругу. На бумаге свои мысли он излагал лишь в тех случаях, если не было другого выхода — например, когда находился на отдыхе на побережье Черного моря и почти ежедневно посылал своим соратникам по Политбюро указания о том, как вести дипломатические переговоры и другие дела. Сталинские соратники — и в этом тоже был умысел вождя — должны были сами догадываться о его планах и намерениях. Сталин умел производить на людей впечатление, но умел также и сбивать с толку, вводя в заблуждение даже наиболее опытных экспертов и аналитиков.
Вождь СССР был человеком многих образов и личин, с некоторыми из которых он настолько сросся, что они органически входили в его «я». Он родился и вырос на Кавказе, в этническом «котле», где традиции кровной мести соседствовали со скорыми революционными расправами. Жизненный опыт рано научил Сталина лицедейству{77}. Кем только не пришлось быть Сталину за свою жизнь! Он был и учеником семинарии, и грузинским «кинто» (великодушным разбойником в духе Робин Гуда), и скромным, преданным учеником Ленина, и «стальным» большевиком, и великим полководцем, и даже «корифеем всех наук». Сталин даже сменил свое национальное лицо, превратившись из грузина в русского. На международной арене он играл роль политика-реалиста, с которым можно иметь дело, и ему удалось убедить в своем «реализме» своих заграничных партнеров. Аверелл Гарриман, посол США в Москве в 1943-1945 гг., вспоминал, что в то время он считал Сталина «более информированным, чем Рузвельт, и более прагматичным, чем Черчилль, — в некотором смысле самым эффективным политиком из всех руководителей воюющих держав». Генри Киссинджер в своем курсе международной политики, который он читал в Гарвардском университете, говорил и писал, что сталинский подход к внешней политике «строго соответствовал принципам "реальной политики", которые были приняты в старой Европе» и царской России на протяжении столетий{78}.
Был ли Сталин на самом деле «реалистом»? В телеграмме, которую он в сентябре 1935 г. отправил в Москву, находясь на отдыхе у Черного моря, можно обнаружить одно из замечательных проявлений сталинских суждений о международных отношениях. В Германии Гитлер уже находился у власти два года, а фашистская Италия, бросив вызов Лиге Наций, готовилась к военному вторжению в Эфиопию. Нарком иностранных дел СССР Максим Литвинов был уверен, что для противостояния растущей угрозе со стороны складывавшегося тандема фашистской Италии и нацистской Германии Советскому Союзу следует обеспечить собственную безопасность во взаимодействии со странами западной демократии — Великобританией и Францией. Литвинов (Макс Баллах), еврей из Белостока, большевик-интернационалист старой закалки, понимал, что Германия и Италия представляют главную опасность для СССР и для мира в Европе. В годы самых страшных сталинских чисток Литвинов привлек на сторону СССР немало друзей, выступая в Лиге Наций против агрессии фашистов и нацистов — в защиту коллективной безопасности в Европе{79}. Сталин, как уже давно предполагали некоторые историки{80}, считал деятельность Литвинова полезной, однако резко возражал против его трактовки развития международных событий. В своей телеграмме, посланной с черноморской дачи Молотову и Лазарю Кагановичу, Сталин писал, что Литвинов не понимает международной обстановки: «Старой Антанты нет уже больше. Вместо нее складываются две Антанты: Антанта Италии и Франции, с одной стороны, и Антанта Англии и Германии, с другой. Чем сильнее будет драка между ними, тем лучше для СССР. Мы можем продавать хлеб и тем и другим, чтобы они могли драться. Нам вовсе невыгодно, чтобы одна из них теперь же разбила другую. Нам выгодно, чтобы драка у них была как можно более длительной, но без скорой победы одной над другой»{81}.
Сталин рассчитывал на затяжной конфликт между двумя империалистическими блоками — нечто вроде повторения Первой мировой войны, где Советский Союз оказался бы в стороне и выигрыше. Мюнхенское соглашение между Великобританией и Германией в 1938 г. убедило Сталина в том, что он правильно оценивал международную ситуацию{82}. Заключение пакта с нацистами в 1939 г. было попыткой еще раз спровоцировать «драку» в Европе между двумя империалистическими блоками. Хотя состав этих блоков оказался совсем не тот, который представлялся ему в 1935 г., кремлевский стратег так никогда и не признал, что катастрофически просчитался относительно намерений Гитлера, а линия Литвинова оказалась верной.
Революционно-большевистская идеология с самого начала формировала представления Сталина о том, как следует вести себя в международных делах. В отличие от европейских и дореволюционных российских государственных деятелей, приверженцев «реальной политики», большевики оценивали баланс сил и использование силовых методов сквозь призму идеологического радикализма. Они пользовались дипломатическими уловками, чтобы сохранить за Советским Союзом роль оплота мировой революции{83}. Большевики верили в неминуемый крах системы либерального капитализма. Они также верили, что, вооружившись знанием научной теории Маркса, получили огромное преимущество перед государственными деятелями и дипломатами буржуазных стран. Большевики высмеивали попытки Вудро Вильсона построить мир на принципах либерального сотрудничества, обуздать традиционную практику силовых игр и борьбы за сферы влияния. Для Ленина и его соратников «вильсонизм» был либо лицемерием, либо глупым идеализмом. Политбюро и Наркомат иностранных дел были не прочь заниматься, по выражению Л. Б. Красина, «втиранием очков всему свету», особенно буржуазным политикам и общественным деятелям западных демократий{84}.