Вадим Рабинович - Алхимия
Об ушедшем… В двойственном его бытовании — живом, человеческом (поступь, жест, поступок). И запечатленном на бумаге — в письменном тексте. И тогда ушедшее — ив самом деле еще не пришедшее.
Привести ушедшего и его ушедшее к теперь и здесь дано только нам и немедленно, потому что только-только и вот-вот… Только нам и сей же час, потому что ратоборствования мысли должны вот-вот воспрянуть, как и полагается им возобновляться после перерыва… Продлим близкую-дальнюю мысль наших близких в себе самих, зависимых взаимно и от тех, кого уж нет.
Я здесь расскажу о книге «Михаил Михайлович Бахтин, или Поэтика культуры».
Именно в ней наиболее выразительно, на мой взгляд, явлены особенности авторского стиля, поэтика этого рода философствования в диалогическом взаимодействии с автором-героем по имени Бахтин; автором-героем не столько идей, сколько образов идей — произведений. А на это можно ответить только образом же идеи, то есть тоже и только — произведением. Отмеченным столь же неповторимой поэтикой.
«Человек там, где речь; речь там, где диалог; диалог — там, где литература», — пишет В. С. Библер. Продолжив, скажу: литература там, где судьба.
Исследование бахтинского творчества как поэтики культуры — книга судьбы. Но судьба двуголосая: героя и автора; собственная судьба автора на границе с судьбою героя. Биография другого как… автобиография. Это свойство данного произведения внятно для знающих В. С. Библера, хотя прямо и не декларировано для читателей далековатых. Если смерть — ив самом деле дизайнер жизни, то именно смерть пресуществила биографию-жизнь в жизнь-судьбу. Но вернемся к книге. И в самом деле: весь Бахтин «растаскан» на три-четыре расхожих ярлыка (все их знают). «Для идей Бахтина это было особенно губительно: в его книгах сложная плотная связь понятий, образов, размышлений, сопоставлений, сама стилистика его речи неотделима от тех или иных «терминов», да и терминов, собственно, в книге Бахтина вообще нет. Есть цельные и неделимые произведения», — пишет В. С. Библер. Это, бесспорно, точнейшая характеристика Бахтина как «не-обобща-ющего» мыслителя. Но и автохарактеристика, потому что та же погибель грозит и философии В. С. Библера, если попытаться разъять ее в классифи-каторском раже на отдельные словарные статьи. Убережемся от этого соблазна — привычного, как отчет о проделанной работе, и простого, как веревка. Но… портрет дорисовывается. А с ним и автопортрет: «…неоднократное переопределение того «речевого жанра», в котором работал Бахтин, относится к самому замыслу его работ… Понять книги (и мысль) Бахтина возможно только в пафосе «промежутка», только на границе и взаимопереходе различных «речевых жанров» единого гуманитарного мышления, то есть только в постоянном диалоге этих коренных форм диалога: между автором и его героями, между авторами и читателями».
Бахтин — читатель Достоевского и Рабле, автор книг о них, но и герой-собеседник Библера-исследователя в нынешнем — не совсем бахтинском — времени. Диалогическая автобиографичность этой философской прозы принципиальна.
И еще об одной особенности этой поэтики. Это рискованность выбора героя и темы (Бахтин с его идеей — образом идеи-диалога). Это почти то же, что выбрать в герои самого себя. Бахтин — почти единомышленник. Огромен риск забелить это почти. Огромно и сопротивление материала в виде напряженного обнаружения «несходства в сходном» (В. Шкловский). Но в этом и радость: почти физически ощутимая плотность мысли, диалогическая ее двутонность, бивалентность в этом почти сходстве. Реконструируемый диалог Пастернак — Бахтин выводит почти неразличимое почти в почти не соприкасающиеся пространства отличий и несходств. В результате — слово поэта во сто крат диалогичнее романного слова. Это открытие в корне преодолевает бахтинский запрет.
И пожалуй, еще одно свойство этой поэтики. Она — методологична, но и технологична одновременно. Но методология В. С. Библера — не нормативна, а скорее и прежде всего демонстративна: живет в материале, произрастает в нем, пульсирует — животворит и одухотворяет его. Не предшествует реконструкции, а пребывает в ней; полнится внутренней речью, живет меж «речевыми жанрами». И не только. Эта методология организует каждый момент этой философской речи, каждое ее слово. Все эти преизбыточные тире, прихотливые скобки, общительные курсивы и разрядки, многочисленные отточия, сколы и срезы дефисов и знаков тождества, заминки и запинания, апеллирующие к чуткому уху словосмешения, — речевая стихия В. С. Библера, сквозь которую прослеживаются лад и строй, помнящие о своем пред-речевом беспамятстве, пред-культурном пред-бытии.
Так начинают жить в культуре. Быть в ней. Потому что жить — это и в самом деле «участвовать в диалоге».
«Так начинают жить стихом» (Пастернак). Именно стихом, как, конечно же, и философией, жил Владимир Библер. В стихии стиха — всю свою философскую жизнь.
Как это все случилось, ежемгновенно случалось? Вот что об этом пишет он сам: «Страшно трудно… чтобы читатель осознал в этом философе — этого индивида, в его случайной, мгновенной, сиюминутной жизни, да еще в тот момент, когда этот индивид особенно остро и уникально осознает впервые бытие мира; своего Я; насущного Ты… Поэзия, действительно насущная философу, может быть только поэзией случайной, только-только возникающей, заторможенной в говоре трав или в обмолвках неожиданной беседы. Но, конечно, такое должно состояться: травы должны заговорить, речевые сшибки должны замкнуться поэтически. Дай бог, чтобы так получалось. Тогда читатель — хоть изредка — ощутит… насущное средостение между индивидом, поэтически образующим слово, и всеобщим умом (этого индивида?), начинающим запинаться философски».
И это в счастливые миги его бытия как поэта и его же бытия как философа случалось, говорилось его голосом-логосом. И сейчас особенно («не тронуты распадом»): только-только и вот-вот:
Хочу стихов. Стихов хочу.О, как осточертела проза.Хочу чтоб в уши била чушь —Без смысла. Без добра. Без пользы.Чтоб хаос ритмом замешав,В высоком бреде захлебнуться,Чтоб будней злая маятаКак не существовала будто.О, до чего хочу стихов —До слез. До боли. До взахлеба…
Это было написано 18 сентября 1971 года. И так — до последнего дня…
До последнего? Нет… Библер только начинается… Потому что только-только ушел, чтобы каждый раз вновь начинаться. В наших жизнях, еще не свершенных, восполняющих свою же частичную смерть его физической смертью.
Словно откололась огромная часть льдины, а мы остались на утлой льдинке, тонкой и ломкой — в безгласье (на время) его (и наших тем самым) собеседников: древних, к Богу устремленных средневековых, ученых-республи-канцев из XVII века, высокоумных немецких; нынешних, позволивших ему, собеседнику собеседников, прожить много жизней одной своею — единственной в чистосердечии ребенка и незащищенности мудреца. Жизнью, ждущей быть продолженной из никогда в навсегда — в его дождавшихся своего часа «Записках впрок»; в его не положенном еще на бумагу голосе на многочисленных магнитных лентах, не перебеленных его набросках — прозаических и стиховых… Все это предстоит.
С кем теперь сверить? У кого теперь спросить: «Что слышно?» и: «Во что все это выльется?»…
Образец — человеческий и научный? Едва ли… Гений не может быть образцом. «Вне школ и систем» (вновь Пастернак). Эпигоны не есть школа. Образцом не может, а образом может. Образом подвижника — печальным и веселым цадиком.
Как мы все будем теперь без него? Как без него буду теперь я?.. Кто уважит нас — каждого! — как самоценного другого?
А мы друг друга уважим?
Будем продолжаться, начинаясь, как и он, каждый раз, складывая нескончаемый библеровский глоссарий логосов и голосов — всех до одного разных.
* * *Две встречи с Асмусом… На дворе стояла середина 1970-х годов прошлого века. Игра в алхимию как феномен средневековой культуры была в самом разгаре. Так сказать, Вертер был уже написан, как написал Катаев (этот автор нам еще понадобится в этой небольшой заметке), но еще не опубликован. Как раз вокруг этого (публиковать — не публиковать) была наша с Семеном Романовичем Микулинским, членом-корреспондентом АН СССР и уже директором Института истории естествознания и техники той же академии, игра. Между ним и мной, младшим научным сотрудником того же института. Кто больше наберет «внутренних» рецензий: я — положительных, он — отрицательных, тот и выиграет. Правда, положительных нужно было набрать намного больше, если учесть несоизмеримый — по сравнению со мной, младшим — административный ресурс. Счет в мою пользу был весьма внушительным, с прорывом в двузначную цифирь. Что-то вроде 4:12 (как тогдашняя цена армянского коньяка три звездочки).