Вадим Рабинович - Алхимия
Далее Б. М., получив очередной отказ и не меняя просительной тональности, находит новый поворот в этой эпистолярии.
Б. М. Кедров в письме С. Р. Микулинскому, как мне сейчас вспоминается, сообщает о том, что он не получил от него положительного ответа и поэтому вынужден обратиться к президенту АН (а может быть, и к общему собранию) с письмом, в котором он расскажет, что он старый больной академик, плохо видит и что ему нужен помощник, на что по уставу он имеет право… (Далее — по тексту.)
Привожу фрагменты из этой переписки (воспроизвожу их по рукописи и авторизованной машинописи).
«…За последнее время за рубежом вышло много работ о Бойле и его «Химике-скептике». Сейчас я лишен возможности прочесть эту литературу, так как вот уже три года тяжело болею нарушением мозгового кровообращения (спазмы сосудов головного мозга), а за последние месяцы быстро прогрессирует слепота (левый глаз вообще не видит, правый потерял зрение более чем на 50 %, читаю с трудом через очки и лупу).
Мне срочно и дозарезу нужен научный помощник специально для работы над Бойлем: он безусловно должен удовлетворять следующим условиям: 1) быть химиком и историком химии; 2) хорошо знать средневековую алхимию; 3) знать английский язык; 4) быть хотя немного знакомым с латынью; 5) интересоваться работой над Бойлем и желать выполнять эту работу.
Таким специалистом является Рабинович. Я другого не знаю не только в нашем Институте, но и в АН СССР вообще. Если Вы знаете, в чем я сильно сомневаюсь, то назовите мне его».
Далее он пишет: «Напомню Вам, что в системе АН существует неписаное правило, что если академик в своей творческой научной работе нуждается в специальном помощнике, тем более временном, то руководство любого академического института идет ему навстречу, а я ведь единственный академик в ИИЕТ, к тому же работаю сам лично, а не присваиваю себе труды других, да к тому же сам тяжело болею. Полагаю, имею основания просить себе одного научного помощника (первый раз за 20 лет работы в институте!), так как считаю издание Бойля своим научным и гражданским долгом.
Меня не интересует… личное отношение Рабиновича с кем бы то ни было (о чем мне писал И. С. Тимофеев). Меня интересует только работа, а из опыта двухлетнего сотрудничества с Рабиновичем я убедился в том, что в работе над Бойлем он может оказать неоценимую помощь.
Твердо надеюсь, что Вы как директор института поставите интересы дела, истории науки и всего института выше каких-либо посторонних соображений и удовлетворите мою просьбу, не прибегая больше к каким-либо предлогам формального характера…
Надеюсь, что на этом наша переписка закончится Вашим положительным решением (январь 1983 г.)». Но С. Р. положительного ответа не дал.
Нетрудно также догадаться, что первым слушателем этих текстов был я. Автор (Б. М.) и его первый слушатель (то есть я) заливисто смеялись. Адресату, скорее всего, было не до смеха. Можно только вообразить, какие злые слезы наворачивались на глаза бедного Семена Романовича.
Для общественности же все началось с пометы на полях ксерокопии верстки «круглого стола» на тему: «Культура, история, современность», проведенного журналом «Вопросы философии» в 1977 году. Ксерокопия предназначалась сектору философии Отдела науки ЦК КПСС, а помета принадлежала перу цековского консультанта той поры (этику по специальности). Злополучная помета аккурат пришлась на мое выступление, в коем речь шла об алхимии как феномене культуры. А реплика проницательного этика из ЦК была такой: «И это в год 60-летия Октября?!» Для С. Р. Микулинского этого было вполне достаточно, чтобы начать угождать высокой инстанции мощным комплексом мероприятий: расширенным партбюро (без меня), расширенной дирекцией (здесь и далее — со мной), расширенным ученым советом, расширенным коллективом… Казалось, ширше уже некуда. Я не повинился. Но не потому, что был так уж смел. А потому, что никак не мог взять в толк, что означает «это в год 60-летия», чем ввел в идеологическое бешенство директора. Бонифатий Михайлович, хлопнув дверью, брезгливо покинул эту публичную порку. Но, покидая, сказал: «Мерзко, когда директор, член-корреспондент, сводит счеты со своим младшим (тогда я был именно таким. — В. Р.) сотрудником». В. Н. Садовский присоединился к Б. М., что было тогда тоже вполне героично. И так — далее… Аж до 1982 года. К этому времени С. Р. Ми-кулинский включил в травлю все общественные службы института — от партбюро и месткома до МОПРа и Красного Полумесяца. Участвовали в отлове и отстреле и просто, так сказать, физические лица (в том числе и те, кто ходит сейчас в христолюбивых гуманистках или же их респектабельных ученых мужьях или ходил).
Чем бы все это кончилось, сказать трудно. Может быть, чем-нибудь сосудисто-недостаточным?.. Если бы не замечательный и добрый Б. М.
Просто выгнать на улицу было все-таки трудно. Евреев хоть и не брали на работу, но зато и не увольняли. Именно в эти годы ходил такой горький анекдот. У армянского радио спрашивают: чем отличается еврей от сиониста? — Еврей — это тот, кто уже работает. А сионист — который еще только хочет устроиться на работу. И Кедров придумал: передать меня со ставкой (к тому времени уже старшего) в Научный совет к И. Т. Фролову. (Лишь теперь понимаю — как холопа какого: от Семена Романовича к Ивану Тимофеевичу…) Зато был спасен, за что спасибо им всем.
И ангелы на небесах над Маргаритою из «Фауста»: «Спасена, спасена…»
Пуще всех обрадовался Семен Романович. Но, оказывается, на акт передачи меня необходимо было согласие Отдела науки того же ЦК КПСС. Во исполнение и во избежание работник ЦК КПСС в разговоре по телефону с Б. М. Кедровым сказал: ЦК не будет возражать, если в результате этой передачи будут довольны все: С. Р. Микулинский, Б. М. Кедров, И. Т. Фролов и… В. Л. Рабинович.
Вот, оказывается, чем занимался Отдел науки ЦК КПСС — мною, бедным беспартийным евреем. Так завершился мой путь — от «мании» преследования к «мании» величия.
Недолго поломавшись (больше для вида), я согласился. Н. И. Кузнецова, для скорости взяв такси, отвезла мою штатную единицу от С. Р. Микулин-ского — через П. Н. Федосеева — к Б. С. Украинцеву для И. Т. Фролова. Б. М. ликовал. С тех пор я там (или здесь?). А мог бы и не взять меня Иван Тимофеевич. Наверное, пропал бы я тогда. Но… взял. За одно только это И. Т. Фролову и Б. М. Кедрову мое благодарствование. Всею памятью…
* * *Гачев… Что такое быть свободным? Это ежемгновенно взрывать уют здравого смысла. Парадоксально его взрывать. Тогда ты по меньшей мере не обыватель. А свободным ученым? Это и первое, но и второе — лелеять свою без-условную, без-предпосылочную мысль. Тогда для чего ссылочный аппарат, если мысль без-предпосылочна? И тогда без-предпосылочная, без-огово-рочная свобода — свойство свободного гуманитария, а не ученого. А как же с уютом здравого смысла? Здесь я совсем близко подошел к феномену Гачева. Да, он взорвал уют академического, ученого многознания во имя здравого смысла, привнесенного в здравую мысль независимо от ее принадлежности — ученому бытию или житейскому быту. Мысль универсальна, то есть свободна. И Гачев — рыцарь этой свободы. Когда в книге «Эпос — Лирика— Драма» Гачев вопрошает: «Почему татаро-монголы не создали устойчивой культуры?», то сам себе отвечает: «Потому что им было некогда — они носились по степи как угорелые». Мысль, свободная от гелертерского наукообразия, но наивно здравая и потому свободная. Простодушно верная. И этой стилевой свободе он был верен до конца. Гениально верен. Психокосмологосы Гачева — гениальное его изобретение вовне, но и вовнутрь — в обращенности на себя, в его жидо-болгарском двойничестве, вгрызающемся в «скор-нения» (Хлебников) болгарско-славянского корнесловия, и ментально (по матери) обалдевшего от великорусских снегов-просторов. «Я — жидо-болгарин (не жидо-масон!)» — застенчиво-горделиво называл себя Гачев.
Мне выпало лет — теперь уже и не припомню сколько, — но немало работать в Институте истории естествознания и техники с Жорой Гачевым почти бок о бок. Этот Институт по тогдашним эсэсэсэровским обстоятельствам был чем-то вроде Туруханского края, куда были ссылаемы все инакого-ворящие (а в случае, если совпадало, — и инакопишущие), а также, хотелось бы верить, и инакомыслящие. Среди них, как вы уже, наверное, догадались, был и наш герой, наш Библер, наш Мамардашвили, тогда еще наша П. Гайденко… А я не был никуда ссылаем, потому что там уже был (сам устроился). Иных мест для меня не было: в «идеологические» места не брали, но зато и не увольняли, если место было не слишком идеологическое.
Бонифатий Михайлович Кедров был нормальным советским академиком, но с некоторой ненормалинкой: он брал именно таких гонимых. Но со ссыльным Гачевым был заключен негласный договор: он тихо живет себе в секторе истории механики у, казалось, всесильного по разным причинам, умеренно грамотного Ашота Тиграновича Григорьяна, тихо себе пишет в стол свои изыскания на плановую тему, но без претензий их при своей и при жизни советской власти (совпадавшей с вечностью) где-нибудь (включая ротапринт) напечатать. И при этом себе получая свою мэнээсовскую денежную пайку. Обе стороны это устраивало, хотя одной стороне (тихо пишущей) очень хотелось хоть что-нибудь напечатать. Хотя бы на пишущей машинке.