Евгений Фейнберг - Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
Однажды, в ноябре 1970 г., мы выходили с ним из здания президиума Академии наук, где вместе участвовали в одном совещании. Когда мы шли по двору, обходя огромную клумбу, Сахаров сказал мне, что он с двумя единомышленниками создал группу (это было ровно за неделю до нашего разговора) по проблеме защиты гражданских прав, имеющую целью давать консультации по этому вопросу и разрабатывать его на основе Декларации ООН по правам человека. Стало ясно, что и Сахаров включается в движение, впоследствии получившее название «диссидентского» (сам он не любил это слово, предпочитал говорить «правозащитное»). У нас произошел следующий разговор (он принадлежит к числу тех, которые глубоко врезались в память; о таких случаях я только и говорю здесь):
— Андрей Дмитриевич, скажите, когда, по-вашему, у нас было самое лучшее, самое свободное, демократическое время за прошедшие 50 с лишним лет?
— Можно точно сказать: от XX съезда до венгерских событий (февраль-октябрь 1956 г.).
— Правильно, я тоже так думаю. Что, оно наступило в результате протестов снизу, оппозиционного движения?
— Конечно, нет.
— Андрей Дмитриевич, в России всегда хорошие социальные преобразования осуществлялись сверху: реформы Александра II, НЭП, хрущевская оттепель. Неужели вы думаете, что при существующем безжалостном аппарате подавления можно чего-нибудь добиться?
А. Д. ответил нечто неопределенное, чего я не запомнил, но знаю только, что он убежденно сказал: «Все равно, это нужно делать».
Прошло время, и можно судить, что узко прагматически я был прав: власти сумели за 10-15 лет подавить, разметать это движение, порой применяя исключительную жестокость и полностью пренебрегая возмущением и протестами, которые их действия вызвали во всей неподвластной им части цивилизованного мира. Достигнутые положительные результаты, такие, как создание «Хроники текущих событий», документация о заключении в психушки здоровых людей и т. п., были, конечно, очень важны, но сравнительно с принесенными жертвами — невелики. (Я вообще был невысокого мнения о прагматической ценности подобных действий. Недавний опыт разгрома, учиненного в математике в 1968–1969 гг. (я подробнее пишу об этом ниже, в разделе «Арест и высылка в Горький»), был хорошим примером.)
Однажды (вероятно, в конце 1970 г.), когда мы выходили вместе из ФИАНа, я сказал ему:
— Все мы «ходим под Богом». Хотя я, как вы сами знаете, в диссидентской деятельности не участвую, может случиться, что и меня посадят. Чего доброго, вы и Игорь Евгеньевич начнете кампанию в мою защиту, с подписанием коллективных писем и т. п.
— Обязательно начнем! — с жаром ответил А. Д.
— Так вот, я очень прошу ничего такого ни в коем случае не делать, — возразил я. — Мне это не поможет, а сознание того, что из-за меня обрушатся удары на тех людей, которые в этом примут участие, сделает мое состояние психологически невыносимым.
— Хорошо, посмотрим, — примирительно сказал А. Д. — Будем надеяться, что вопрос об этом не встанет.
Но я был глубоко неправ, считая всю эту деятельность безнадежной. Конечно, он и сам тяжело пострадал, но у движения смелых, непокорившихся людей появился лидер, оказавшийся олицетворением высокой духовности, чистоты, мужества и любви к людям. Я не мог тогда представить себе, до какого масштаба может разрастись влияние этого облагораживающего начала. Как-то В. Л. Гинзбург обратил мое внимание на появившуюся книжку под названием, кажется, «Лев Толстой и царское правительство». В ней было показано, что Толстой стал «вторым правительством» в России — духовным и моральным. Конечно, совсем иным, чем А. Д., можно сказать, с иной идеологией, но их роль в стране и в обществе была во многом очень сходна. Оказалось, что у нас есть личность смелая и неподкупная, нравственность и деятельность которой поднимают духовный уровень народа, помогают людям выпрямиться, некоторым — ненасильственно бороться. Это с особой ясностью проявилось в дни его похорон, когда сама его смерть сделала массы людей лучше, чище. У него уже в 70-е годы искали помощи, заступничества, вразумления множество людей. Люди говорили: я вижу, но не смею сказать, а Сахаров посмел.
Однажды мы с женой были у Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны дома. Когда мы уходили, А. Д. вышел с нами на лестничную площадку. На пролет ниже в нерешительности стояла, видимо, давно уже, девушка с бледным, испуганным лицом, похоже, что приезжая, не москвичка. Она робко спросила: «Вы Сахаров?» — «Да». — «Можно к вам?» А. Д. ответил дружелюбно: «Проходите, пожалуйста». Сколько таких горестных лиц, освещавшихся надеждой, он перевидел!
В те годы вера в него проявлялась и в смешной форме, например в анекдотической (но вполне возможной) фразе, якобы, услышанной в винном магазине: «Брежнев опять хотел повысить цену на водку — Сахаров не позволил».
Конечно, нельзя отделять его от его героических, хотя и менее прославившихся единомышленников, с которыми он слился и был неутомим в борьбе за облегчение участи преследуемых. Как-то я сказал ему: «По-моему, Вы ведете беспроигрышную игру: если Ваши идеи будут приняты, это будет победа; если Вас посадят, Вы будете довольны, что страдаете, как Ваши единомышленники». Он рассмеялся и согласился.
Но вся суть в том, что здесь не было никакого расчета, игры. Он защищал других чисто по-человечески. Однажды он вступился за совершенно неизвестных ему трех армян, обвиненных в организации взрыва в московском метро и приговоренных к расстрелу (в печати было опубликовано лишь очень краткое, маловразумительное сообщение). Разумеется, это заступничество было использовано в процессе травли, которой Сахаров тогда подвергался. Когда мы встретились в ФИАНе, я упрекнул его за то, что он ввязывается в темное дело. Он ответил: «А что я мог сделать? Приходят три девушки, плачут, стоя на коленях, пытаются поймать руку, чтобы поцеловать. Я отправил Брежневу телеграмму, прося отложить приведение приговора в исполнение и тщательно разобраться. Это то, что он сам несколько дней назад сделал». Действительно, только что был свергнут и приговорен к смерти угодный нашему правительству президент Пакистана Бхутто. Брежнев послал новым правителям точно такую телеграмму, какую послал ему Сахаров насчет террористов (Елена Георгиевна, прочитав это место в моих воспоминаниях, заметила, что не помнит эпизода с тремя девушками, но главное, что поступку А. Д. предшествовала его длительная борьба за беспристрастное и справедливое рассмотрение всего дела. Так что он действовал не просто импульсивно).
Бывая за границей, в разговоре с друзьями, спрашивавшими меня о Сахарове, я говорил им: «Он не Христос и не Альберт Швейцер, он сам по себе, но он сделан из того же материала».
Но вернемся к его жизни после увольнения с работы на объекте, в Арзамасе-16.
Возвращение в ФИАН
Начало 1969 г. ознаменовалось для Андрея Дмитриевича личной трагедией: от поздно диагностированного рака в марте скончалась его жена Клавдия Алексеевна, мать его троих детей. Он испытал глубокое потрясение. В «Воспоминаниях» он пишет, что жил тогда и действовал как-то механически. Сидел дома.
В тех же «Воспоминаниях» Сахаров пишет, что Славский (министр, ведавший «объектом») направил его в ФИАН. Это неточно. Ему изменила память. Он смешал два события, которые мне доподлинно известны, поскольку все связанные с этим административные дела проходили через меня: с 1966 по 1971 гг. я был заместителем И. Е. Тамма как заведующего Теоротделом. На самом деле все происходило так.
Году, я думаю, в 1966 или 1967, когда Тамм был еще здоров, а Сахаров еще не стал «плохим», А. Д., посещавший довольно регулярно наш семинар, после одного из заседаний (когда мы вместе с ним, с Таммом и Гинзбургом зашли, как обычно, посидеть, поговорить в комнате Игоря Евгеньевича) сказал мне, что получил разрешение на совместительство, на полставки в ФИАНе (очевидно, от Славского, никто другой не мог бы дать такое разрешение). Я обрадовался: «Так в чем же дело? Давайте, подписывайте заявление». Быстро написал текст и дал ему бумагу и ручку. И сейчас вижу, как он стоит посреди комнаты, в правой руке, немного отставив, держит и читает бумагу, в левой — ручку (он ведь часто писал левой рукой). Немного подумав, он вдруг сказал: «А, собственно, для чего мне это нужно? Нет, не стоит, я буду чувствовать себя свободнее, пусть останется по-прежнему», — и вернул мне бумагу и ручку. Как я ни уговаривал его (очень хотелось закрепить его у нас) — ничто не помогало. Если бы он тогда не отказался, впоследствии не возникло бы, возможно, дополнительных осложнений.
Теперь, в 1969 г., когда он, грустный, сидел дома, нужно было что-то делать. Посоветовавшись с В. Л. Гинзбургом и другими «старшими» в Отделе, я поехал к Тамму, уже прикованному к дыхательной машине, и получил его горячее одобрение. После этого отправился к А. Д. домой. Застал его очень печальным. Я сказал ему: «Андрей Дмитриевич, не знаю, что вы теперь собираетесь делать, но так продолжаться не может. Если вы захотите вернуться в Теоротдел, мы все будем очень рады». Он, если не ошибаюсь, тут же согласился и написал заявление. Я отвез это заявление тогдашнему директору ФИАНа Д. В. Скобельцыну.