Ян Пробштейн - Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Хлебникова все больше и все дальше увлекал восток: Средняя Азия и Персия, Дальний Восток и Япония, где побывали друзья и единомышленники Хлебникова — Давид Бурлюк, художники Наталья Гончарова и М. Ларионов, В. Пальмов. Японским искусством и литературой он был увлечен с юности, всерьез изучал дзэн-буддизм. Не это ли побудило его давать новые, свежие и более точные имена окружающему — ненареченному?
Стремившийся расширить «уделы людостана», научить «ближние солнца // Честь отдавать», Хлебников весь устремлен в будущее, в космос, в мироздание:
Высокой раною болея,Снимая с зарева засов,Хватай за ус созвездье Водолея,Бей по плечу Созвездье Псов!
Т:281Для него поэзия такое же творчество, как занятие теорией чисел, а выкладки не менее, если не более важны, чем слово. Жизнь, творчество, наука — для него процесс, постижение истины. Для зрелого Хлебникова важнее слова — сеять истину:
И с ужасом я понял,Что я никем не видим,Что надо сеять очи,Что должен сеятель очей идти!
Т:161Поэтому в наследии Хлебникова так много вариантов одного и того же произведения и так мало законченных вещей. Поэтому в его поэмах, в нарушение всех конвенций и жанров, выкладки и размышления перемежаются со стихами. Однако это усложняет и затрудняет понимание, о чем говорил и сам поэт в одном из своих предсмертных стихотворений:
За то, что напомнил про звездыИ был сквозняком быта этих голяков,Не раз вы оставляли меня и уносили мое платье,Когда я переплывал проливы песни,И хохотали, что я гол.Вы же себя раздевалиЧерез несколько лет,Не заметив во мнеСобытий вершины,Пера руки временЗа думой писателя.Я одиноким врачомВ доме сумасшедшихПел свои песни-лекарства.
Май-июнь 1922,Т: 181Быть может, о бывших единомышленниках, превратившихся, по выражению самого Хлебникова, из «изобретателей в приобретатели», его последние стихи:
Еще раз, еще раз,Я для вас Звезда.Горе моряку, взявшемуНеверный угол своей ладьиИ звезды:Он разобьется о камни,О подводные мели.Горе и вам, взявшимНеверный угол сердца ко мне:Вы разобьетесь о камни,И камни будут надсмехатьсяНад вами,Как вы надсмехалисьНадо мной.
Т:182Хлебников умер непонятым так же, как и Зангези, герой одноименной сверхповести, которого поэт наделил автобиографическими чертами, построенной, как писал сам Хлебников во «Введении» к ней, «из повестей первого порядка»: «Рассказ есть зодчество из слов. Зодчество из рассказов есть сверхповесть»[73]. В этой сверхповести, над которой поэт работал в последние годы своей жизни, проза перемежается с поэзией, выкладки с «азбукой звездного языка», заумью. Как полагает Л. Ф. Кацис, заумь футуристов вообще и в частности, Хлебникова в «Богах» и «Зангези» восходит, во-первых, к полупародийному гностическому тексту Л. Карсавина «София земная и горняя» (1922), «сохраняющему идеи и строй мистики валентиан и офитов и содержащему пространные вставки из подлинного гностического трактата „Пистис София“» (III в.), а во вторых, к книге «Jeú», также гностическому сочинению[74]. Не вдаваясь в чисто гностические интересы футуристов, которые, очевидно, были довольно глубоки и разносторонни (а Л. Силлард сравнивает плоскости в «Зангези» с символикой Арканов Таро[75]), следует, на мой взгляд, в рамках данной работы ограничиться чисто филологической постановкой проблемы, а именно: о функции зауми в поэзии. Если заумные языки поддаются объяснению (детскими ли считалками, как полагает М. Л. Гаспаров[76], гностическими ли текстами, как считает Л. Ф. Кацис в упомянутой выше работе), то функция зауми в поэзии, а если шире, в языке та же, что и тропов, как вослед за Дж. Вико заявил в «Защите поэзии» П. Б. Шелли, то есть «обновляя, восстановить распавшиеся связи», чтобы язык не умер «для всех благороднейших целей человеческого общения»[77], как уже было отмечено во введении. Заумь, подобно неологизмам, вводит новые смыслы (или кажущуюся бессмыслицу, источником которой оказываются гностические тексты) для того, чтобы расширить уделы языка и обновить его. Разумеется, заумь — выход за границы, очерченные традиционным словосмыслом, и на этом пути может подстерегать угроза хаоса, граничащего, на первый взгляд, с безумием (выход из границ здравого смысла для здравомыслящих людей — всегда безумие), угрожающего гибелью — не потому ли погибает и воскресает Зангези, а в плоскости XX, как в средневековой мистерии, на сцену выходят Горе и Смех?! Зангези погибает в роли Смеха, превратившись в смех. Однако следуя карнавальной традиции, Хлебников воскрешает своего героя в плоскости XXI, которой дан подзаголовок «Веселое место», где Зангези появляется в тот момент, когда двое, читая новости в газете, узнают, что «Зангези умер, / Мало того, зарезался бритвой…/ Поводом было уничтожение / Рукописей злостными / Негодяями с большим подбородком / И шлепающей и чавкающей парой губ». Точно так же, в наше время воскресли творения Хлебникова и не только воскресли — чем больше мы отдаляемся от времени, в котором жил Хлебников, тем значительней становится его творческое наследие, вырастает масштаб его личности.
В работе «О Хлебникове» В. Марков пишет: «Основная идея, правящая жизнью Хлебникова, — преображение мира (метаморфоза) через постижение тайн числа и слова. Число властвует над историей»[78]. Об этом стихи Хлебникова:
Походы мрачные пехот,Копьем убийство короля,Дождь звезд и синие поляПослушны числам, как заход,Годы войны, ковры чумеСложил и вычел я в уме.И уважением к числуРастет, ручья ведя к руслу.
В «Кургане Святогора» Хлебников писал: «Слова суть лишь слышимые числа нашего бытия. Не потому ли высший суд славобича всегда лежал в науке о числах? И не в том ли пролегла грань между былым и идутным, что волим ныне и познания от „древа мнимых чисел“!»[79]. Немаловажно и то, что Хлебников учился на математическом факультете Казанского университета. Поэтому не случайно высказанное им в одной из заметок 1912 года предположение, что «мысли и вещи суть отрицательные и положительные числа. Но так как вещи с земным весом падают на землю, то мысли, обладая звездным весом, летят к небу». Это не просто поэтическая метафора. В книге «Мнимости в геометрии» П. Флоренский говорит о том, что «действительность… есть воплощение отвлеченного в наглядный материал, из которого и получено отвлеченное. А мнимость — это воплощение того же самого, но в наглядном материале инородном. Если угодно, действительность есть адекватность абстрактного и конкретного (тавтегоричность), а мнимость — символичность (аллегоричность)»[80]. Связывая идеи Хлебникова и Флоренского, исследователь творчества будетлянина Рудольф Дуганов говорил о том, что, извлекая квадратный корень из минус единицы, «мы совершаем чудо, получаем положительное число, как бы из ничего создаем нечто»[81]. Развивая эту мысль, Дуганов обращается к Лейбницу, который, называя мнимые числа чудом, говорил: «Это поразительный полет духа Божиего, это почти амфибии, пребывающие где-то между небытием и бытием»[82]. В уже цитированной статье 1919 года «Наша основа» Хлебников писал: «Отделяясь от бытового языка, самовитое слово так же отличается от живого, как вращение земли кругом солнца отличается от бытового вращения солнца кругом земли. Самовитое слово отрешается от призраков данной земной обстановки и на смену самоочевидной лжи строит звездные сумерки… Можно сказать, что бытовой язык — тени великих законов чистого слова, упавшие на неровную поверхность»[83].
Из современников, не принадлежавших к кругу футуристов, быть может, только один Мандельштам, назвавший Хлебникова «корневодом» и сравнивавший его с Эйнштейном, оценил поэта без оговорок. На мой взгляд, Маяковский так до конца и не понял ни духовных устремлений Хлебникова, ни величины его личности. Если в пору зарождения и расцвета русского футуризма поэтические мотивы Маяковского и Хлебникова перекликались (неприятие настоящего, бунт против социальной несправедливости и засилья вещей, борьба с косностью в окружающей жизни, в искусстве вообще и в поэзии в частности, где пушкинский ямб был отполирован поколениями эпигонов до неузнаваемости), то в дальнейшем поэтические мотивы и жизненные пути Маяковского и Хлебникова, их отношение к истории, к настоящему и будущему, ко времени вообще разительно отличались: если в «советский период» Маяковский не только принимает, но и прославляет настоящее, то Хлебников занят построением «государства времени», устремлен к синтезу и дельности, к объединению человечества, истории, времени и, следовательно, к обновлению и объединению языка, стремясь не только переплавить все славянские корни, изобрести новый, заумный язык как средство выражения новых мотивов и понятий, но и включить в языковую сферу число (в том числе и мнимые числа). Как писал Мандельштам в эссе «Буря и натиск», «Хлебников мыслил язык как государство, но отнюдь не в пространстве, не географически, а во времени. …Хлебников не знает, что такое современник. Он гражданин всей истории, всей системы языка и поэзии»[84].