Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 3
Прочтя в Москве все книги о нём — а их было немало — и перелю-бив все его портреты, она отправилась в Париж, к гробнице Наполеона, как крестоносец — к Гробу Господню, и — на поклон к Саре Бернар, прославленной трагической актрисе, игравшей ростановского «Орлёнка».
Гробница ужаснула холодной полированной огромностью своей и смертной мраморностью, которых не согревала даже надпись: «Я хотел бы, чтоб прах мой покоился на берегах Сены, среди французского народа, который я так любил!»
Нет, прах Марининого Наполеона остался на острове Святой Елены!
Что до Сары Бернар, то она — потрясла; не столько перевоплощением в герцога Рейхштадтского, сколько эгоцентрическим мужеством актрисы; ей было в ту пору 65 лет; она недавно перенесла ампутацию ноги и передвигалась с помощью протеза; но всё равно — играла!
Играла, в эпоху корсетов на китовом усе, подчёркивавших все округлости женской фигуры, двадцатилетнего юношу в облегающем белом мунди-v . ре и офицерских рейтузах; как ни величественно
w-4-
Алиса Коонен в роли Федры. Рис. В. Стенберга
было - в глазах Марины - зрелище несгибаемой ™ и старости, но оно отдавало гротеском и оказалось тоже гробницей, воздвигнутой Сарой и Ростану, и ростановскому «Орлёнку»; как, впрочем, и памятником слепому актёрскому героизму. Если бы Л ещё были слепы и зрители...
г (] К счастью, оставался сам Париж, великий уто-
■' ' Гс—*•'- литель воображения, неисчерпаемый каменный
учебник Истории — для всех возрастов души.
Следующее, более устойчивое, соприкосновение Марины с театром произошло в раннюю пору её замужества: и Серёжа, и его сестры были учениками театральных школ и участниками студийных спектаклей17; старший же брат, Пётр, рано умерший, - профессиональным актёром. Все они, так же, как и окружавшая их молодёжь, тяготели к Таирову, были без ума от Алисы Коонен18 и не мыслили себе жизни вне театра. Марина довольствовалась зрительными залами и зальцами, и — атмосферой общей, жаркой, радостной увлечённости.
Чем короче были роли, тем сильнее — волнения. Смешливый Серёжа никак не мог совладать с репликой одного из осаждённых, изголодавшихся воителей из «Сирано де Бержерака»: «Ах, коль сейчас не подкрепят мне сил, я удалюсь в палатку, как Ахилл» — и этим самым Какахилом окончательно добивал и без того умученное репетициями войско. Вообще же Серёжа обладал прекрасными сценическими данными, и его выступления на подмостках «Эксцентриона», студии-спутника Камерного театра, запомнились зрителям.
Среди завязавшихся в те годы отношений длительнее всех оказались приятельские связи Марины и Серёжи с талантливым актером и музыкантом А. Подгаепким-Чабровым19, незабываемым Арлекином из «Покрывала Пьеретты», человеком мятущимся, восторженным, неуравновешенным. Ему Марина посвятила в 20-е годы свою поэму «Переулочки», за негасимость его смятенности и за то, что в такое бесподарочное время он — однажды — подарил ей розу.
Буквально отравленный сценой, одержимый мечтой о собственном, не подвластном ничьей школе или воле театре, он эмигрировал, как во сне, ведомый этой мечтой. Пробуждение обернулось одиночеством, нищетой, отчаяньем. Разуверившись в обстоятельствах и в людях, он обратился к Богу — причём к католическому, пленившему его воображение великолепными спектаклями торжественных месс, декорациями уводящей за облака готики и нездешним аккомпанементом органа. Тут-то и «охмурили ксёндзы» несчастного Арлекина, посулив ему, ежели он сменит православие на католичество, не только царство небесное, но и земную должность библиотекаря при Ватикане. Так Чабров стал священником. Его одели в узкую сутану, в которой он выглядел более, чем когда-либо, актером! - выбрили на голове тонзуру - кружок для сошествия Святого Духа и отправили на Корсику, в самый отдалённый, самый пропащий приход; несколько свирепых старух и нераскаянных бандитов составили его паству.
А.А. Чабров
Он разыскал нас в 30-е годы и каждые год-полтора приезжал к нам в Кламар и Ванв под Парижем, погостить несколько дней и отвести обиженную и обманутую душу в воспоминаниях о театральном былом и в сдержанно-выразительных упрёках католическому настоящему. Мои родители очень жалели его. Что с ним стало в дальнейшем — не знаю.
Итак, сознательный интерес Марины к искусству сцены впервые был порожден призрачной страстью к двум Наполеонам — I и II; призрачность страсти обусловила и призрачность интереса; вторая встреча с театром была в то же время и вторичной, озарённой не собственным Марининым светом, а — отражённым, и прервалась она Серёжиным уходом на фронт. Третья и последняя оказалась настоящей, ибо — утвердила и завершила в её творчестве целую эпоху: эпоху Романтики.
Той самой Романтики, которая, ничтоже сумняшеся, бродила по путаным и заснеженным переулкам революционной Москвы, оставляя свой легкий не по сезону след в тетрадях поэтов и на сценах театров, прежде чем раствориться во времени и пространстве великих перемен и событий.
Всё началось со встречи с поэтом — совсем юным Павликом Антокольскими20 и с его совсем юной и блистательной поэзией - ещё в 1917 году. Павлик к тому же оказался и драматургом и актером и ввёл Марину в круг своих друзей, в магический круг вахтанговской Третьей Студии, который — на время — замкнул её в себе.
Прельстил и замкнул (если Марина была вообще способна в чём-либо творчески замыкаться) потому, что был только студией, а не театром, поиском, а не каноном, обретя который обычно от добра доб-
ра уже не ищут. Но при всей своей увлечённости студийцами и их работой, при всём своём романтическом отклике на их романтику Марину не покидало подспудное чувство несоответствия «лицедейства» эпохе21, да и собственного своего - «лицедейству». Отсюда - то покаянное, то ироническое звучание многих её лирических стихотворений «студийного» периода, горчащая шутливость стихов к «Комедьянту» (как и само заглавие цикла — «Комедьянт»), отсюда — шар-маночность напева некоторых «Стихов к Сонечке»22 и пародийность формы «жестокого роман-Сонечка Гомидэй са» - при всей (всегдашней) остроте чувств,
породивших эти произведения. Из тех русл, по которым пробивалось тогда Маринино творчество, «студийное» русло было самым праздничным, ибо - комедийным; то была последняя праздничность, нарядность и первая и последняя комедийность её лирики.
Володя Алексеев в театральном костюме
...Как же они были милы, как прелестны молодостью своей, подвижностью, изменчивостью, горячностью её и её же серьёзностью, даже важностью — в деле. А дело их было — игра. Игра была их, взрослых, делом! — я притихала в углу, чтобы не услали спать, и смотрела на них с полнейшим пониманием, потому что я, маленькая, тоже играла, и тоже в сказки, как и они. Приобщённая обстоятельствами к миру взрослых, я быстро научилась распознавать их, незаметная им. Только Маринина подруга, та, кому были написаны «Стихи к Сонечке», Софья Евгеньевна Голлидэй, «подаренная» Марине Павликом, осознала и приняла в сердце своё и нас с Ириной23, особенно Ирину - за её младенческую нежность, кудрявость, незащищённость.
Кроме Сонечки и Павлика нас постоянно навещали три Юрия — Завадский,
Никольский24, Серов25 — и один Володя —
Алексеев26, вскоре вышедший из игры — в гражданскую войну, в которой и след его потерялся, ещё запомнилась мне внешней неприметностью своей и большой добротой студийка Елена Владимировна (Лиля)
Шик27, из-за длинного носа и покладистого нрава ей всегда доставались так называемые характерные — а попросту старушечьи - роли.
Посетители наши всегда кого-нибудь приводили к нам или от нас уводили, и старинная полутораэтажная квартира наша, с внутренней лестницей, вся превращалась в движение, становилась сплошной лестницей, по которой, подобно библейским ангелам из «Сна Иакова»28 сновали студийцы. Зимой мы жили внизу, в самой тёплой - и тёмной - из комнат, а летом перебирались в почти чердачную, длинную, узкую клетушку с единственным, но зато выходившим на плоскую кровлю соседнего флигеля окошком. Комната эта стала Марининой любимой, потому что именно её когда-то выбрал себе Серёжа.
Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите: гора рукописных бумаг...
— Так! — Руку! — Держите направо!
Здесь лужа от крыши дырявой.
Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,