Войтоловская Львовна - Практические занятия по русской литературе XIX века
Рядом с этими словами Карпа и только что происходившими разговорами о барыне первая фраза Гурмыжской, которой начинается четвертое явление, особенно знаменательна: «Я вам говорила, господа, и опять повторяю, — обращается она ко всем, — — меня никто не понимает, решительно никто. Понимает меня только наш губернатор да отец Григорий…» Оказывается, в противоположность всему тому, что мы уже узнали о Гурмыжской, мы слышим, что она сама себя представляет как человека, не понятого в своих лучших чувствах, и ссылается на мнение высокопоставленных лиц.
Экспозиция к пьесе и самое начало действия (суждения о Гурмыжской в 1—3–м явлениях и ее собственное мнение о себе в начале 4–го действия) образуют психологически конфликтную ситуацию. Сталкиваются два противоположных представления о характере Гурмыжской, и читателю необходимо разобраться, какова же героиня: добра или зла, искрения или фальшива. Дальнейшее развитие 1–го действия состоит в углублении характеристики Гурмыжской, которая строится на противоречиях, возникающих из столкновения внешнего и внутреннего действия пьесы. В первом случае Гурмыжская выглядит благородной, скромной, великодушной, во втором — хитрой, лицемерной, жестокой. Обращаем внимание на категоричность тона Гурмыжской, самоуверенность и властность, с которой она произносит слова о самой себе. Однако правильно оценить все то, что Гурмыжская говорит о себе, поможет нам не столько ее тон, ее манера, но перекрестно звучащие реплики персонажей, обозначающие не только то, что говорится, но то, что заключено в подтексте. Такое полифоническое построение диалога возможно и в прозе, но там оно характеризует момент, частность, в пьесе же имеет всеобщее значение, т. е. заключает в себе авторскую оценку характера.
Послушаем диалог Гурмыжской с людьми ее круга. Персонажи, беседующие с ней, очень обдуманно подобраны. Это прекраснодушный Евгений Аполлоныч Милонов, о котором мы узнаем из афиши, что он «одет изысканно, в розовом галстуке», и «отставной кавалерист», «в черном сюртуке, наглухо застегнутом, с крестами и медалями по–солдатски» — Уар Кириллыч Бодаев. Обратим внимание на поэтику имен, тоже не случайных. Милонов напоминает положительных, резонерствующих персонажей из комедий XVIII в., Бодаев — нечто грубое, неловкое, неумное и прямолинейное. Поэтика имен явно указывает нам на то, что персонажи как бы контрастно оттеняют друг друга[348]. Слова Гурмыжской о самой себе окружены следующими репликами ее собеседников.
«Милонов. Раиса Павловна, поверьте мне, все высокое и все прекрасное…
Гурмыжская. Верю, охотно верю. Садитесь, господа!
Бодаев (откашливаясь). Надоели.
Гурмыжская. Что вы?
Бодаев (грубо). Ничего (садится поодаль)» (12).
Этот диалог, несмотря на его внешнюю незначительность, многозначен. Милонову не удается договорить слова о высоком и прекрасном. Раиса Павловна тоном решительным, самоуверенным его прерывает. Поспешность, с которой она это делает, подводит нас к тому, что «все высокое и все прекрасное» ее глубоко не интересует и не имеет для нее никакого значения, так же как и для Милонова, произносящего эти слова. По мысли Островского, представление об идеальном, высоко–духовном постепенно умирает в дворянской среде, заменяется черствостью, трезвым эгоизмом, грубой корыстью. Прогрессивная традиция дворянской интеллигенции времени Болконских и Пьера Безухова уступила место мещанству, которое на первых порах пытается скрыть свое истинное лицо под флером традиционно почитаемых благородных стремлений. Здесь от пьесы Островского протягивается внутренняя нить к драматургии Чехова с его «Вишневым садом», Горького с его «Мещанами», «Детьми солнца», отразившей следующий этап нравственного падения и вырождения уходящего с исторической арены дворянства. И не случайно один из советских исследователей замечал: «Глупый на редкость, Милонов со своим «все высокое и все прекрасное», — как это у Островского обдумано в смысле направления удара»[349].
Грубые реплики Бодаева, плохо слышащего и говорящего как бы совсем о другом, вплетаются в общую речь и придают ей еще один оттенок. Бодаевское «надоели» дает возможность зрителю почувствовать нудную неискренность, ненужность игры в благородство идеалов. Он, как Собакевич, с грубой прямотой снимающий со всех маски, с циничной откровенностью обнаруживает отнюдь не высокие и не прекрасные стремления и не видит необходимости их скрывать. Так создается фон для дальнейшей беседы Гурмыжской. Ничего плохого о ней явно не сказано, но вера в ее слова о сострадании к бедным и высоких нравственных принципах уже подорвана. Автор явно хочет и далее продолжить этот контраст между внешним и внутренним смыслом происходящего. Он повторяет прием построения диалога. На этот раз слова Гурмыжской о самой себе компрометируются с еще большей силой.
«Гурмыжская….Господа, разве я для себя живу. Все, что я имею, все мои деньги принадлежат бедным;
Бодаев прислушивается.
я только конторщица у своих денег, а хозяин им всякий бедный, всякий несчастный.
Бодаев. Я не заплачу ни одной копейки, пока жив; пускай описывают имение» (112).
В сочетании слов Гурмыжской со словами Бодаева обнаруживается ее неискренность, фальшь. И хотя внешне каждый персонаж говорит о своем, в подтексте возникает мотив ханжества и лицемерия Гурмыжской. Ей не так важно, чтобы все поверили в ее намерение «сделать три добрых дела, разом»; ей хочется, чтобы все говорили об этом так, как ей нужно. Комизм этой сцены состоит в том, что все присутствующие понимают: Гурмыжская играет роль, но подыгрывают ей. Они заинтересованы в том, чтобы надежда и опора дворянского господства в уезде — богатая помещица — осталась неразоблаченной.
Обращаем внимание на то. как используется ремарка автора: «Бодаев прислушивается». Она разрывает речь Гурмыжской именно в том месте, которое является наивысшей неправдой и фальшью. Благодаря этой паузе (которая так воспринимается в чтении, в игре — это жест и мимика другого персонажа, вклинивающиеся в середину речи) внимание читателя и зрителя привлечено именно к этим словам и к тем, которые за ними последуют. Эта ремарка настораживает, заставляет задуматься над словами Гурмыжской, подготавливает к восприятию слов Бодаева в двух разных смыслах — прямом и переносном.
Далее весь диалог четвертого явления мастерски построен на внутреннем саморазоблачении Гурмыжской при внешнем самовосхвалении ее, поддерживаемом собеседниками. В ее рассказ о «бедном мальчике» Буланове, которого она бескорыстно хочет облагодетельствовать, вплетается история племянника, которого она воспитывала сурово, «на медные деньги; не но скупости, нет, а по принципу» (15). Однако и здесь правда еще не открывается. Именно тогда, когда контраст в отношении Гурмыжской к двум «мальчикам» становится как бы компрометирующим ее, появляется письмо племянника (Несчастливцева), восхваляющее тетушку. По своему стилю оно резко контрастирует с речами уже знакомых нам персонажей. Возникает еще одна пауза и еще одна загадка.
Специально останавливаемся на письме Несчастливцева и пытаемся определить его роль в этом явлении и завязке пьесы. Письмо написано слогом витиеватым, неправильным, немного патетичным. Искренностью горестного и «непричесанного» чувства оно подчеркивает существующее где‑то человеческое неблагополучие, к которому глухи эти холодные и жестокие люди, заботящиеся только о внешней благопристойности. Из всего рассказа Несчастливцева о нужде и невозможности из‑за отсутствия средств продолжать образование Гурмыжская улавливает только доброе отношение племянника к самой себе. Бодаев со свойственной ему грубостью и прямотой обращает внимание на несоответствие «плебейского» тона и стиля письма Несчастливцева игре Гурмыжской в изысканность, благородство и самоотвержение. «До сих пор лестного немного для вас и для него», — прерывает он письмо, обращаясь к Гурмыжской. «И вам не стыдно, что ваш племянник, дворянин, пишет, как кантонист»
(16) . Однако контраст между бедственным положением племянника и благодарностями, которые он рассыпает своей тетушке, улавливается не светскими людьми в гостиной Гурмыжской, а «мужиком» Восмибратовым, который появляется в следующем, пятом явлении и принимает участие в обсуждении письма. В этом явлении разоблачение героини путем компрометируемого восхваления переходит из диалога в действие. На вопрос о том, как ему нравится письмо, Восмибратов отвечает: «Первый сорт–с! Вот ежели бы кому прошение, уж на что лучше»
(17) . Именно это сочетание жалобы с благодарностями и наводит Восмибратова на мысль, что из письма получилось бы хорошее прошение. Одновременно его слова — ирония над Гурмыжской, которая не хочет заметить жалоб племянника.