Дмитрий Сегал - Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Один из наиболее ярко выраженных образов этого порыва — это неудержимая тяга к поэзии и представление о поэзии как о чем-то, обладающем особой духовной силой вне зависимости от типа поэзии, её жанра и даже её содержания. Именно с русской поэзией связано не только становление новой религиозности, но и формирование новой идейности. Здесь особую роль сыграла удивительная синергия науки и поэзии, России и Запада. Основные фигуры этого замечательного процесса — это поэт Борис Пастернак и уже упомянутые мною Роман Якобсон и Вяч. Вс. Иванов. Борису Леонидовичу Пастернаку принадлежит честь и заслуга спасения религиозного гения русской поэзии, причём, в такой смелой, захватывающей и прямой форме, которой русская поэзия до него не знала за единственным исключением его духовного учителя Михаила Лермонтова более чем сто лет до того. Соответственно, P. O. Якобсон и Вяч. Вс. Иванов, хорошо знакомые с поэтом и его творчеством и посвятившие много сил анализу его поэзии, не могли пройти мимо этой центральной для Пастернака сферы. Она чувствуется и в замечательных по своей красоте архитектонических построениях этой поэзии, впервые отмеченных и изученных этими учёными. Иначе говоря, их наблюдения и выводы часто одним фактом своего существования подтверждают то потрясающее и совершенно религиозное чувство высшей гармонии и совершенства, о котором свидетельствуют стихи Пастернака.
Я бы сказал, что доведённые до совершенства Якобсоном, Ивановым и их коллегами исследования по стиховой форме (в самом широком смысле этого слова — от изучения закономерностей стиховых метров и размеров через тончайшие наблюдения над звуковой игрой и якобсоновской «грамматикой поэзии» до анализа смыслового контрапункта и голосоведения) помогли поставить русскую поэзию двадцатого века на высочайший духовный, философско-метафизический пьедестал. С другой стороны, это внимание к поэтической функции позволило наиболее тонким представителям точных наук, например, математику А. Колмогорову, основателю современной теории вероятности, увидеть в математических закономерностях распределения элементов ритма в стихе какие-то фундаментальные особенности поведения информации.
Поэзия Бориса Пастернака утверждала религиозную природу любого свершения, любого поступка, любого контакта, любого лица, которое открывалось поэту в самых обычных природных и житейских обстоятельствах. Тот же религиозный пафос пронизывал и литературоведческие штудии там, где они пытались на полной серьёзности, с духовным напряжением, конгениальным источнику, понять язык и смысл поэзии Пастернака.
Но поддерживать этот пафос и эту серьёзность в обстановке послесталинского Советского Союза, с его совершенно инстинктивной ненавистью к поэзии и красоте, было невозможно, если не принять на вооружение, как своего рода железный панцирь, мировоззрение новой идейности. Новая идейность должна была защитить и обосновать право поэта, в этом случае Пастернака, творить свободно из глубины своей души и право исследователя выбирать именно эту поэзию в качестве своего объекта и исследовать её так, как она этого требует.
Мы не сможем в этой работе проследить и проанализировать все этапы становления новой идейности, которая начала формироваться как отдельное и самостоятельное ответвление русской духовной жизни ещё в годы Второй мировой войны[33]. Центральный стержень всех этих зачастую весьма противоречивых суждений и пожеланий, которые высказывались писателями, а также другими представителями творческой интеллигенции в частных разговорах и частной переписке, и которые объединяли все политические направления от бывших эсеров до самых ортодоксальных коммунистов, — это стремление к творческой самостоятельности, тоска по невозможности свободно выразить в творчестве чувства и переживания, связанные со страданиями и сверхчеловеческим геройством народа в годы войны, выразить их не стандартно и трафаретно, как требовали этого партийные надзиратели над культурой, а повинуясь велению сердца. В конце концов, жестокий пресс партийной цензуры привёл к тому, что все литераторы, вне зависимости оттого, насколько они стремились подчиняться партийным указаниям или отвергали их, открыто или скрыто, все они, слуги и бунтари, внутри себя чувствовали отвращение и усталость от необходимости держать партийные указания всё время перед собой. Положение литературных критиков и литературоведов было ещё более тяжёлым, поскольку они были лишены права самостоятельно обсуждать и судить литературу — пусть даже исключительно с партийных позиций — и должны были всё время напряжённо ловить смысл последних постановлений, речей и высказываний партии (в сущности, одного лишь Сталина, ибо слова всех остальных руководителей в любую минуту могли быть — и часто бывали! — дезавуированы) и искать в них указаний по вопросам литературы и культуры. Соответственно, любое изменение партийного курса по отношению к литературе интерпретировалось как шаг вперёд к обретению этой вожделенной свободы творчества или откатывание назад. Именно её поиск, борьба и утверждение этой свободы, зачастую в полном отрыве от того, что творилось вокруг, в других сферах жизни, общества, политики и экономики, стали основным вектором духовного (и общественного!) развития в послесталинском Советском Союзе. Парадоксальным образом свободы творчества хотели все и все были согласны с тем, что этой свободы нет и хорошо было бы её иметь. Совсем не все были согласны относительно анализа текущего экономического, социального, внешнеполитического состояния. Именно поэтому все критические усилия, вся идейно-политическая борьба сосредоточились вокруг литературы. Именно здесь легче всего было прийти к критическому консенсусу. Именно здесь критические голоса зазвучали раньше всего, сильнее всего. Эти голоса, прозвучавшие уже через год после смерти Сталина, в 1954 году в повести И. Эренбурга «Оттепель» и в статье критика В. Померанцева «Об искренности в литературе», а также в других, чисто лирических стихах, рассказах и повестях, сфокусировали в одно целое поиски новой, почти незаметной религиозности и стремление защитить и удержать возможность свободного выражения свободного чувства.
Новая религиозность со всей силой проявилась в творчестве Бориса Пастернака сороковых-пятидесятых годов. Он не только сумел дать ей художественное выражение, но и сформулировал её в своих статьях, очерках, а прежде всего в своём романе «Доктор Живаго». Выраженная словами и образами христианской культуры, пастернаковская религиозность гораздо шире и объёмнее любого конфессионального подхода. Её можно почувствовать и понять только в неизбежном противопоставлении господствующей идеологии с её обязательным культом необразованности, грубости, хамства и всеобъемлющего насилия. Подвиг Пастернака заключался не только в его умении и желании дать художественный выход прямо противоположным чувствам и образам, но и в готовности открыто защищать своё право творить таким образом.
Вся эпопея, связанная с опубликованием романа «Доктор Живаго» заграницей, присуждением Пастернаку Нобелевской премии и последующей кампанией гонений против него в Советском Союзе, — это первый, и, быть может, самый значительный эпизод в становлении новой идейности, основанной на абсолютном приоритете защиты свободы творчества, свободы литературы. В исторической перспективе именно непреклонная борьба за свободу творчества стала тем чудотворным инструментом, с помощью которого стало возможным избавить мир от коммунистической тирании.
Важным направлением в истории этой борьбы стала многообразными нитями связанная с творчеством Бориса Пастернака и историей его мужественного противостояния советской власти история нового русского литературоведения.
Как было уже сказано, Вячеслав Всеволодович Иванов и Владимир Николаевич Топоров стояли у его истоков. Их дружба с начавшим приезжать в Советский Союз в 1956 году Романом Якобсоном вкупе с их собственными научными интересами помогла оформиться замечательному и в высшей степени оригинальному научному направлению, в котором почти в равной мере слились до того полагавшиеся совершенно не сочетаемыми научные дисциплины, а именно, теоретическое и дескриптивное синхронное языкознание, языкознание сравнительно-историческое, литературоведение в его самых разнообразных аспектах и новейшие исследования в области математических наук, в частности, теории информации, теории вероятностей, теории алгоритмов, математической логики. В дальнейшем оба учёных, их друзья, коллеги и ученики добавили к этим направлениям и другие, как, например, киноведение и теория кино (Вяч. Вс. Иванов), философия (В. Н. Топоров), философия буддизма (А. М. Пятигорский и В. Н. Топоров), мифология (Иванов, Топоров, Мелетинский) и т. д. и т. п. Это крупное направление сначала называлось структурным языкознанием или структурализмом, позднее оно стало известным как семиотика, а теперь, в более исторической номенклатуре, оно известно под именем московско-тартуской школы. Соответственно, излагая то, что, как я полагаю, больше относится к литературе, приходится, увы, проходить мимо весьма значительных содержательно и важных в историческом плане аспектов этого направления, касающихся более специальных моментов всех этих «ингредиентов».