Борис Романов - Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Не обладаю, к сожалению, также и способностью к ремеслам. Совершенно лишен дара рассказывания. Речь, вообще, затрудненная, — м<ожет>б<ыть>, следствие, отчасти, образного мышления.
Некоторые из отрицательных черт характера: лень, эгоцентризм, вспыльчивость, любовь к комфорту.
Люблю долгие зимние ночи в тихой комнате над книгами и бумагой.
Но наряду с этим не прочь иной раз повеселиться самым бесшабашным образом (впрочем, теперь — реже); очень коротко знаком мне дух непокоя и странствий.
Солнце люблю больше, чем луну, но вечер больше, чем утро"[214].
И в следующем письме он продолжает вглядываться в себя, уже на фоне представлений о брате: "Из твоего последнего письма мне стало ясно: там, где мы с тобой не сходимся, мы дополняем друг друга. Ты очень деятелен, я — как говорится, натура "созерцательная"; ты любишь работать руками, я — ненавижу даже греблю; ты вообще представляешься мне в разных формах физического движения; я — больше всего люблю лежать и предаваться пленительному ничегонеделанию; и при всем том, даже в этих контрастах мы являемся как бы двумя сторонами одного существа. А до чего много совпадений, даже в подробностях. Любовь к остротам, и притом, увы, таким, от которых веселишься только сам, свойственна мне столько же, сколько и тебе; сколько комических сцен разыгрывалось на этой почве между мной и дядей Филиппом! Надо сказать, что он — необыкновенно благодарный объект для всякого рода мистификаций: он простодушен и доверчив, как ребенок.
У нас с тобой пристрастие даже к одним и тем же знакам препинания: к тире и к тире с запятой".
Заканчивая письмо, Даниил, обращался к брату: "В следующем письме я продолжу начатую нами линию: о вкусах, склонностях, чертах характера. Продолжай и ты: не знаю, как для тебя, но для меня это очень важно и удивительно радостно: я полнее, полнокровнее ощущаю тебя"[215].
Самоанализ в письмах был тем увлекательнее, что помогал и преодолевать приступы отчаяния, тоски, и отчетливее представить старшего брата, его "внутренний строй". Письма наталкивали на воспоминания об отце, о детстве, воспоминания становились стихами. Тогдашние стихи Даниила об отце перекликаются со стихами о нем, вряд ли ему известными, Вадима, написанными в другие годы. Сказалась братская похожесть переживаний. Но они не виделись уже два десятилетия.
9. Смерть Горького
"К Ек<атерине> Пав<ловне> и Бабелю я еще не ходил сознательно, т<ак> к<ак> еще не вернулся из Крыма А<лексей> М<аксимович>, где он провел всю зиму и весну. Но в первых числах июня я разовью бешеную энергию"[216], — писал Даниил брату, не оставлявшему попыток вернутся на родину. Что на самом деле происходило в стране, ударно строящей социализм, ни он, ни его просоветски настроенные товарищи не знали. В хлопотах Вадим Андреев рассчитывал и на казавшихся из-за рубежа весьма влиятельными знакомых советских писателей, главное — на помощь Алексея Максимовича, казавшегося вторым после Сталина человеком в СССР. Даниил позже писал в автобиографии, что Горький действительно пытался помочь, и даже "довел дело до Иосифа Виссарионовича, от которого получил уже устное согласие. Оставался ряд формальностей…" Откуда было знать об истинных отношениях "буревестника" и "вождя", державшего "великого пролетарского писателя" мертвой хваткой. Побывавший у крестного Андреев, даже обедавший у него за одним столом вместе с Генрихом Ягодой, своему другу Глебу Смирнову, если верить свидетельству его сына, говорил: "Дом Горького какой-то чекистский обезьянник…"
Горький вернулся из Крыма 27 мая уже не совсем здоровым, 1 июня на даче в Горках слег с температурой. Начиная с 6 июня в "Правде" публикуются тревожные бюллетени о состоянии здоровья Горького. 18–го он умер. Смерть Горького стала предвестьем грядущего террора. Через два года виновниками смерти великого пролетарского писателя оказались врачи — убийцы — домашний врач Горького Левин и "содействовавший этому преступлению" Плетнев.
21 июня Даниил писал в Париж: "Дорогой мой брат, прежде всего — не падай духом. Тот факт, что твое прошение было отклонено, еще не решает дела окончательно. Гораздо печальнее другое: смерть Горького. Благодаря тому, что он всю зиму и весну провел в Крыму, а по приезде тотчас заболел и уже не вставал, он не успел должным образом оформить твое дело. Е<катерина>П<авловна>, у которой я был в самых первых числах июня — тогда трагический исход его болезни никто не предвидел — считала, что Алексею Максимовичу осталось сделать небольшое усилие, чтобы сбылись твои желания. (Сама она мало что может сделать.) Мне теперь рисуется иная возможность. Недели через 2–3 (сейчас, непосредственно после смерти А<лексея>М<аксимовича>, это неуместно) я напишу Иосифу Виссарионовичу и думаю, он сочтет возможным помочь нам. Одним словом, я отнюдь не оставляю надежду видеть тебя здесь в конце лета или осенью"[217]. Прекраснодушные надежды на приезд брата, конечно, не сбылись, хотя он продолжает хлопоты, вновь собирается пойти к Бабелю.
"Ты не подозреваешь, вероятно, как часто, почти беспрестанно я думаю о тебе; как ты воображаемо сопутствуешь мне в моих прогулках; и до какой боли, с мучением, жду я того часа, когда это из мира фантазии превратится в действительность"[218], — признавался он Вадиму.
Как раз во время предсмертной болезни Горького был опубликован проект "сталинской" Конституции.
10. Дивичоры
"Этим летом, вероятно, не удастся поехать никуда…"[219], — с грустью писал Даниил брату в мае, но уже через месяц бодро сообщал, что собирается в Трубчевск: "Отъезда жду с большим нетерпением, т<ак>к<ак>очень устал и чувствую себя нехорошо и в физическом, и в нервном отношении"[220]. Погода в Москве стояла на редкость хорошая, такая, какую он любил: солнце, жара, изредка грозы с шумными короткими ливнями. В доме было тихо. Екатерина Михайловна собралась в Горький, к родственникам. Коваленские жили на даче у Леоновых на станции Белописецкая около Каширы, на Оке, где неделю с ними провела и Елизавета Михайловна. Ненадолго приезжал на дачу Леоновых Даниил. Там он познакомился с девятнадцатилетней Ириной Арманд, тут же в него безутешно влюбившейся, и ее родителями — Львом Эмильевичем (двоюродным братом знаменитой Инессы) и Тамарой Аркадьевной (родственницей отца Павла Флоренского). Ирина была филологом, любила поэзию и была знакома с семейством Репман. Это их сдружило.
В Трубчевск Даниил уехал в начале июля. За те три года, что он здесь не был, городок почти не изменился. И это его, приехавшего из Москвы, где многое менялось, радовало. Трубчевск, — делился он своим восхищением в письме к жене брата, — "…стоит высоко над рекой, почти все домики в нем деревянные, окруженные яблоневыми садами. А на пожарной каланче каждый час бьют в колокол. Большинство улиц поросли зеленой травой и ромашками"[221]. Ему как раз нравилось то, что на улице вдоль заборов, на которые клонились яблони, белели ромашки. Здесь город не мешал зеленому простору, а словно бы вырастал из него, поднимаясь вместе с Соборной горой над поблескивающей Десной.
"Можешь позавидовать: вот уже две недели, как отвратительное изобретение, называемое обувью, не прикасалось к моим ногам, шапка — к голове; прикосновение этих гнусных предметов заменено лаской теплого, нежного воздуха и материнской земли, — писал он в Париж из Трубчевска, жалея, что брата нет рядом. — Стоит удивительный, чарующий, мягко — обволакивающий зной, грозы редки, пасмурных дней нет совсем во все это лето, — это лето прекрасно, как совершенное произведение.
Пожарная каланча в Трубчевске
С круч, на которых расположен городок, открывается необъятная даль: долина Десны, вся в зеленых заливных лугах, испещренных бледно — желтыми точками свежих стогов, а дальше — Брянские леса: таинственные, синие и неодолимо влекущие. В этих местах есть особый дух, которого я не встречал нигде; выразить его очень трудно; пожалуй, так: таинственное, манящее раздолье. Когда уходишь гулять — нельзя остановиться, даль засасывает, как омут, и прогулки разрастаются до 20, 30, 35 километров. Два раза ночевал на берегах лесной реки Неруссы. Это небольшая река, которую в некоторых местах можно перейти вброд (но, в общем, довольно глубокая). Но даже великолепную Волгу не променяю я на эту, никому не известную речку. Она течет среди девственного леса, где целыми днями не встречаешь людей, где исполинские дубы, колоссальные ясени и клены обмывают свои корни в быстро бегущей воде, такой прозрачной, такой чистой, что весь мир подводных растений и рыб становится доступным и ясным. Лишь раз в году, на несколько дней, места эти наводняются людьми; это — дни сенокоса, проходящего узкой полосой по прибрежным лужайкам. Сено скошено, сложено в стога (очень удобные, кстати, для ночевок) — и опять никого — на десятки верст, только стрекозы пляшут над никнущими к воде лозами. Ведь "Где гнутся над омутом лозы" написано здесь, на одном из ближайших притоков Десны, реке Рог.