Борис Романов - Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Но, работая над поэмой, Андреев пережил миф о Граале в том широком смысле, в котором его воспринимал. Этот миф, вагнериански окрашенный, для него стал главным в западноевропейской культуре, определяющим и объясняющим многое. В "Розе Мира" он говорит о нем: "Фауст, конечно, не Мерлин; байроновский Каин — не Клингзор; Пер Гюнт — не Амфортас, а гауптмановского Эммануэля Квинта, на первый взгляд, просто странно сопоставлять с Парсифалем. Образ Кундри, столь значительный в средоточии мифа, не получил, пожалуй, никакой равноценной параллели на его окраинах. С другой стороны, никаких прообразов Гамлета и Лира, Маргариты или Сольвейг мы в средоточии Северо — западного мифа не найдём. Но их взор туда обращён; на их одеждах можно заметить красноватый отсвет — то ли Грааля, то ли колдовских клингзоровских огней. Эти колоссальные фигуры, возвышаясь на различных ступенях художественного реализма, на различных стадиях мистического просветления, похожи на изваяния, стерегущие подъём по уступам лестницы в то святилище, где пребывает высочайшая тайна северо — западных народов — святыня, посылающая в страны, охваченные сгущающимся сумраком, духовные волны Промысла и благоволения.
Разве блики от излучения этой святыни — или от излучения другого полюса того же мифа, дьявольского замка Клингзора — мы различаем только на легендах о рыцарях Круглого стола? или только на мистериях Байрэйта? Если Монсальват перестал быть для нас простым поэтическим образом в ряду других, только чарующей сказкой или музыкальной мелодией, а приобрёл своё истинное значение — значение высшей реальности, — мы различим его отблеск на готических аббатствах и на ансамблях барокко, на полотнах Рюисдаля и Дюрера, в пейзажах Рейна и Дуная, Богемии и Бретани, в витражах — розах за престолами церквей и в сурово — скудном культе лютеранства. Этот отблеск станет ясен для нас и в обезбоженных, обездушенных дворцовых парках короля — солнца, и в контурах городов, встающих из-за океана, как целые Памиры небоскрёбов. Мы увидим его в лирике романтиков и в творениях великих драматургов, в масонстве и якобинстве, в системах Фихте и Гегеля, даже в доктринах Сен — Симона и Фурье. Потребовалась бы специальная работа, чтобы указать на то, что могущество современной науки, чудеса техники, равно как идеи социализма, даже коммунизма, с одной стороны, а нацизма — с другой, охватываются сферой мифа о Монсальвате и замке Клингзора. Ничто, никакие научные открытия наших дней, кончая овладением атомной энергией, не выводят Северо — западного человечества из пределов, очерченных пророческой символикой этого мифа". Эти мысли, высказанные в "Розе Мира", и есть итог пути, начатого в "Песне о Монсальвате".
Замысел "Песни о Монсальвате", мистический миф о Граале захватил и окружение Даниила Андреева.
Василенко вспоминал: "Особенно много он мне рассказывал о Монсальвате, о чаше Святого Грааля. Он говорил о трубадуре, который всю жизнь посвятил поискам Монсальвата и в конце концов умер где-то на Востоке, за Ираком, так и не найдя его.
Даня, писавший о Монсальвате, говорил, что в прошлой жизни приходил к Граалю. Храм он видел с близлежащих склонов, дальше его не пустили.
Что здесь было от действительного знания, а что от поэтического воображения — не знаю. Но меня тогда тема Грааля очень волновала, я был под большим влиянием Дани. Я даже написал стихотворение "Монсальват":
Азийские дремлют горы.Безлюдье, холод окрест,но блещет в небе собораспасающий вечный крест.
Внизу змеятся ущелья,потоки грозно шумят,и стонут, качаясь, ели,и в пенные воды глядят.
Тропинки ведут к истокаммогучей горной реки.С вершин в молчанье глубокомспускаются ледники.
Никто никогда там не был,никто еще не видал,как чисто вечное небонад высью пустынных скал!
И лишь пастухи слыхали,идя по горной тропе,как где-то в туманной далипечально колокол пел. <…>
Это стихи 1939 года. Тогда я буквально подражал Дане. Потому что он был не просто мастер. Он был поэт глубокого внутреннего содержания. Содержания, подобного которому я не встречал. Оно поражало"[211].
В главе "Замок Святого Грааля" романа Солженицына "В круге первом" пребывавший в Марфинской "шарашке" вместе с автором Ивашев — Мусатов назван Ипполитом Михайловичем Кондрашевым-Ивановым. Нарисован портрет странного художника по — солженицынски резко, почти карикатурно, но документально точно, так, что мы можем представить друга Даниила Андреева, рыцарски искавшего в сталинской Москве Святой Грааль. В главе рассказывается о самом заветном замысле Ивашева — Мусатова, о задуманном полотне, которое он называл главной картиной своей жизни. На ней должен был быть изображен Парсифаль, увидевший свет оттуда и стоящий "в ореоле невидимого сверх — Солнца сизый замок Святого Грааля", то есть то, о чем говорится в поэме "Песнь о Монсальвате". Ивашев — Мусатов был человеком мистически настроенным, это и сблизило его и с Коваленским, и с Даниилом Андреевым. Написанный позже вариант картины о Святом Граале художник подарил Солженицыну.
Почему средневековое предание так увлекло поэта и его друзей? В "Запеве", с которого и началась поэма, датированном 8 сентября 1935 года, поэт обращается к "вечной святыне": "Помоги же нам в горестной битве / В этом темном тесном краю!" Он верит, что в мире существуют и святыня, и братья "с белых вершин Монсальвата", молящиеся за тех, кто оказался в мглистом мире "разрушенья и смут". Эта вера и сосредоточилась в страшные для России годы в предании о Граале, ставшем для горстки мистически настроенных мечтателей единственной надеждой там, где, кажется, силы Тьмы восторжествовали. Помощь в горестной битве могла быть только мистической, надежда брезжила — только в молитве и вере. Поэты искали веры поэтической. В стихотворении 1936 года Даниил Андреев, прямо не упоминая ни о Монсальвате, ни о поэме, говорит о тех вдохновенных ночах, когда он писал ее, опровергавших ложь дня "подобного чертежу", о том, что его привязало к средневековому сюжету:
Вот, стройный пик, как синий конус ночи,Как пирамида, над хребтами встал:Он был, он есть живое средоточье,Небесных воль блистающий кристалл.
Он плыл, звуча, ковчегу Сил подобный,Над гребнями благоговейных гор,И там, на нем, из синевы загробной,Звенел и звал невоплотимый хор…
"Стройный пик" — Монсальват, "Гора Спасения". Вера в нее, когда он писал поэму, была непреложной. Но путь поэта вместе со своими героями и близкими друзьями к Монсальвату и Граалю оказался лишь частью пути, который должен был привести к тому, что он назвал Розой Мира.
8. Автопортрет
Зима и весна 1936 года были заняты сочинением "Песни о Монсальвате". Он увлекался, поэма, казалось ему, лучшее, что им написано. Вдохновенные ночи сменялись тягостной депрессией, сомнениями, тоской. Весною заболела Елизавета Михайловна, проболев целый месяц. Как он сообщал брату, ее мучила "злокачественная флегмона в соединении с жестокими приступами малярии"[212]. Пока мама Лиля не выздоровела, в доме, на ней державшемся, было неуютно, тревожно.
Ему в "скрежещущем городе" не хватало природы. На месте снесенных храмов зияли котлованы и пустыри, и самый большой из них, продуваемый сырыми ветрами, был рядом, на месте Храма Христа Спасителя. Чем больше старую Москву разрушали, тем громогласней трубили о сталинском плане ее реконструкции. Но рушили быстрей, чем строили. После зимы, легко прикрывавшей все прорехи белоснежьем, это бросалось в глаза. Той весной он писал: "Оттого ль, / что в буднях постылых / Не сверкнет степной ятаган, / Оттого ль, / что течет в моих жилах / Беспокойная / кровь цыган — / Оттого / щемящей тоскою / Отравив мне краткий приют, / Гонит страстный дух непокоя / В мир и в марево / жизнь мою". В конце апреля он едет за город: подышать лесной свежестью, сырой очнувшейся землей, первой пробивающейся зеленью.
Ему не хватало, при том, что он всегда был окружен дружеской приязнью и интересом, близкого человека, такого, с которым можно было бы говорить о сокровенном. Говорить о себе, о мучавшем его, пусть и не открываясь до конца, было легче не с ближними, как это бывает, а с дальними. В середине мая, отвечая на печальное письмо Евгении Рейнсфельдт, которая делилась с ним своими несчастьями, он ищет в ней сочувственную женскую душу. Письмо исповедально:
"Иногда я чувствую Вас очень близкой; несмотря на то, что я Вас очень мало, в сущности, знаю, мне кажется, что я, если и не понимаю, то чувствую нечто в Вас, быть может, главное; и убежден, то и у Вас есть внутреннее понимание моей линии жизни. (Косноязычная вышла фраза, но ведь это не так важно, правда?) Моя жизнь сейчас проходит однообразно и почти совсем без внутреннего света, как и всегда весной. Это четко выраженный годовой цикл с июля по январь — линия восхождения, затем — спад. Кончается все каждый раз гнетущим депрессивным состоянием, с которым я в этом году пытался бороться с особенной настойчивостью, но толку от этого получается мало. Причин этой прострации — 4, между ними 1 внешнего характера, две — исключительно внутреннего, а одна, так сказать, спонтанного. Эта последняя заключается в том, что было отчасти выражено в одной поэмке об Индии, которую я Вам однажды читал. До 30–летнего возраста блуждать в поисках единственно пленяющего образа, отсекая в себе все ростки живого тяготения к другим, — это не только мучительно, но (очень может быть) это ошибка, непоправимая, калечащая душу и жизнь.