Станислав Рассадин - Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Тем более достоверны интонации собеседников — повелительного, но ласкового Панина (можно и так сказать: ласкового, но повелительного): «хочу попросить вас», однако: «не умедлите ко мне явиться», — и зависимого, но достойного (достойного, но зависимого) Фонвизина: «Я не премину исполнить…»
Достоинство и зависимость уживаются, вторая даже подчеркивает присутствие первого: человек выпрашивает у сановной руки поддержки, не теряя ни самоуважения, ни уважения чьего бы то ни было…
За беседою — дни, насыщенные чрезвычайными для Фонвизина событиями. По возвращении из московского отпуска он начинает читать «Бригадира» — сперва у друзей, затем в домах менее знакомых и более знатных, всюду имея успех и как автор, и как чтец. Очередь доходит до Григория Орлова, а уж он сообщает о преострой новинке и самой государыне.
Двадцать девятого июня Денис Иванович предстал перед «российской благотворительницей». Предстал не без трепета и сперва читал, почти запинаясь, но, ободренный императрицею, разошелся и закончил чтение с одушевлением и искусством, а после даже решился показать остроумие устное:
«Во время же чтения похвалы ее давали мне новую смелость, так что после чтения был я завлечен к некоторым шуткам и потом, облобызав ее десницу, вышел, имея от нее всемилостивейшее приветствие за мое чтение».
Вот после этого и остановил его в Петергофе Никита Иванович.
Разумеется, успех «Бригадира» у Екатерины означал, что мода на него утверждена свыше. К милостивому смеху государыни присоединился всеобщий хохот — искренний, но искренность спешили проявить.
Фонвизин читает у пятнадцатилетнего Павла: снова успех. Затем дома у Никиты Панина. Затем его зовет отобедать второй Панин, Петр, причем Никита Иванович тут же спешит объявить брату:
«И я у тебя обедаю. Я не хочу пропустить случая слушать его чтение. Редкий талант! У него, братец, в комедии есть одна Акулина Тимофеевна: когда он роль ее читает, тогда я самое ее и вижу и слышу».
От Петра Панина Фонвизина приглашает к себе назавтра граф Захар Чернышев… и пошло, пошло, пошло. Вспоминая эти дни, Денис Иванович перечисляет знатнейшие семейства, пожелавшие принять у себя новомодного автора, мелькают имена Строгановых, Шуваловых, Румянцевых, Воронцовых; лестно, но утомительно, и, словно облегченный вздох, звучит: «Я, объездя звавших меня, с неделю отдыхал…»
Шум, впрочем, был разноголосым. Несмотря на высочайшие похвалы, а может, к ним-то и ревнующие, раздаются голоса недоброжелателей, прежде всего — знакомый голос Лукина.
Удивительное дело: высочайший запрет становится для верноподданных законом непреложным, высочайшая похвала — не всегда. Николай Первый аплодирует на премьере «Ревизора», а графу Канкрину это не мешает сказать: «Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу?» Любопытно было бы узнать, так ли свободно чувствовали бы себя несогласные с мнением государя, если бы он, напротив, комедию не одобрил?
Слуги обычно считают себя вправе ретивее господина отстаивать порядок и законопослушность.
Как бы то ни было, недоброжелательство отныне не имеет для Фонвизина большого значения. Из хора голосов, хвалящих и хулящих, ему явственнее всего слышен голос того, чье покровительство дает ему уверенность и силу.
Никита Иванович отозвался о «Бригадире» с отличной проницательностью:
«Это в наших нравах первая комедия, и я удивляюсь вашему искусству, как вы, заставя говорить такую дурищу во все пять актов, сделали, однако, роль ее столь интересною, что все хочется ее слушать; я не удивляюсь, что сия комедия столь много имеет успеха; советую вам не оставлять вашего дарования».
Последний совет не означал, будто молодой человек должен целиком посвятить себя сочинительству. В те времена подобная мысль была бы дикою. В авторе искусной комедии Панин высматривал для себя способного и преданного сотрудника (Денис Иванович вспоминает, что «он в разговорах своих со мною старался узнать не только то, какие я имею знания, но и какие мои моральные правила») и не ошибся ни в его способностях, ни в преданности.
Занятия же словесностью как раз отошли на второй план за годы близости с Паниным, и в двенадцать лет сотрудничества с ним Фонвизин как литератор писал сравнительно мало: не до того было, иная деятельность, казавшаяся куда более неотложною, захватывала целиком.
Правда, были написаны интереснейшие письма из заграничного путешествия, но письма, не комедия и не повесть, да и время для них нашлось именно в отлучке от прямых обязанностей. Правда и то (вот уж существенная оговорка), что именно к концу двенадцатилетия был кончен «Недоросль», но опять-таки время для завершения нашлось потому, что обрывалась государственная деятельность Никиты Ивановича (а вместе и Дениса Ивановича), дело шло к отставке первого (и, стало быть, второго). Свободного времени, увы, становилось все больше…
Итак, выбор был сделан. Конечно, Паниным; для Фонвизина выбора просто не было.
«Вы можете ходить к его высочеству и при столе оставаться, когда только хотите». Слова Панина, означающие «допущение к столу» Павла, тем самым означали многое. А в конце 1769 года Фонвизин уже зачислен секретарем Панина по Иностранной коллегии. Наконец-то нашелся человек, способный померяться влиянием с Елагиным и не побоявшийся огорчить могущественного капризника.
Кстати, а что же Елагин? Был ли он рад «Бригадиру», столь успешно последовавшему его комедии «Русский-француз»? Неизвестно, но сомнительно. Замечено было, что вряд ли случайно фонвизинская пьеса стала часто ставиться лишь после 1779 года, когда Елагина отставили от управления театром, — не прежде. Видимо, милость окончательно сменена на гнев, чему, конечно, способствовал и Лукин, прочно освоивший место в сердце Елагина.
Как Фонвизин — в сердце Панина.
Ни о ком из людей, исключая разве родителей да Приклонскую, не вспоминал он с таким благоговением. Никому более не был так предан душою.
Более того. Современник скажет об их содружестве:
«Граф Панин был другом Фонвизина в прямом смысле слова. Последний усвоил себе политические взгляды и правила первого, и про них можно было сказать, что они были одно сердце и одна душа».
Что ж, оттого особенно важно понять, что за душа и что за сердце были у того, чьим двойником считали Дениса Ивановича, — тем более что в годы счастливого единомыслия и единодушия младший ушел в тень, падающую от старшего.
Первое слово — самому Фонвизину:
«Нрав графа Панина достоин был искреннего почтения и непритворныя любви. Твердость его доказывала величие души его. В делах, касательных до блага государства, ни обещания, ни угрозы поколебать его были не в силах. Ничто в свете не могло его принудить предложить монархине свое мнение противу внутреннего своего чувства. Колико благ сия твердость даровала отечеству! От коликих зол она его предохранила!»
Это — «Жизнь графа Никиты Ивановича Панина», написанная после смерти благодетеля. Точнее, «Житие…»; благоговение не позволило Фонвизину рискнуть написать не лик, а лицо, уйти и от неловкой «славянчизны», и от некрологического славословия:
«Други обожали его, самые враги его ощущали во глубине сердец своих к нему почтение…»
Други — без сомнения, но враги…
«Добрая натура, огромное тщеславие и необыкновенная неподвижность — вот три отличительные черты характера Панина». Лапидарную оценку английского посланника Гарриса (кстати сказать, смыкающуюся с тем, что говорил о Панине еще один враг его, Екатерина: «умрет оттого, что поторопится») пространнее уточняет французский дипломат Корберон:
«Сладострастный по темпераменту и ленивый, столь же по системе, сколько и по привычке, он старался, однако, вознаградить себя за малое влияние на ум своей повелительницы. Величавый по манерам, ласковый, честный противу иностранцев, которых очаровывал при первом знакомстве, он не знал слова „нет“; но исполнение редко следовало за его обещаниями; и если, по-видимому, сопротивление с его стороны — редкость, то и надежды, на него возлагаемые, ничтожны».
Ни деловой партнер, ни противник, которого следовало бы слишком уважать.
Итак, твердость — и податливость, хуже, ненадежность. Величие души — и тщеславие. Муж, стеною стоящий на страже отечества, — и ленивый сладострастник. Где истина, на той или на другой стороне? Или где-нибудь посередке? Что ж, давайте поуменьшим восторги Фонвизина (он как-никак лично обязан Панину), приугасим скепсис дипломатов (ни Франция, ни Англия не имели оснований быть благодарными тому, чьи сердце и расчет были отданы Пруссии и ее королю Фридриху Великому), и у нас выйдет… но ничего у нас не выйдет. «Неразгаданный», по чьему-то выражению, Панин — такое же естественно-противоречивое создание своего естественно-противоречивого века, как и Елагин. Такая же характернейшая его фигура, хотя и в ином духе.