Евгений Шкловский - Варлам Шаламов
В творчестве поэт обретает не только радость преодоления и чувство собственной силы, но и чувство единства с природой. Он ощущает себя ее сотворцом, чье мастерство вносит свою лепту в почти чудесное преображение мира. Поэзия, песня — тоже голос природы, равный среди других ее голосов, звучащий «в едином хоре зверей, растений, облаков».
Больше того, поэзия была для Шаламова связью с бесконечным миром. Она помогала ему сохранить веру в его осмысленность и высшую одухотворенность, поддерживала переживанием связи с универсумом, с высшим началом, которое могло быть явлено в самых обычных земных вещах и явлениях. Не случайно родственное себе находил он в поэзии бывших акмеистов — Мандельштама и Ахматовой.
Можно сказать, что само переживание слова, как описывает его Шаламов, например, в рассказе «Сентенция» или в одном из эссе, посвященных поэзии, для него почти мистериально, литургийно, особенно если это слово — поэтическое: «И ты шепчешь это слово, как молитву…»
В эссе «Поэзия — всеобщий язык» он пишет: «Смотря на себя как на инструмент познания мира, как совершенный из совершенных приборов, я прожил свою жизнь, целиком доверяя личному ощущению, лишь бы это ощущение захватило тебя целиком». Что бы ты в этот момент ни сказал — тут не будет ошибки.
«Так и пишутся мои стихи — всегда многосмысленные, аллегоричные и в то же время наполненные безусловной и точной, не замечаемой никем другим реальностью, из бесконечного мира, еще не познанного, не открытого, не прочувствованного».
Поэзия для Шаламова — важнейший, может быть, даже наиболее органичный способ познания мира, обнаруживающий закрытые для обыденного зрения реальности, раздвигающий и вместе с тем приближающий горизонт бытия. Она — озарение, чудо, вдохновение.
«Стихи — это особый мир, где чувства и мысль, форма и содержание рождаются одновременно под напором чего-то третьего и вовсе не названного ни в словаре политики, ни в катехизисе нравственности. Все начала вместе рождаются и вместе растут, обгоняя друг друга, уступая друг другу дорогу, и создают необыкновенно важную для поэта художественную ткань».
«Эта художественная ткань — не чудо, — продолжает писатель. — В ней есть свои законы, которые строго действуют в мире тридцати трех букв русского алфавита, способных передать не только частушку Арины Родионовны, но и трагедию Мазепы и драму Петра».
С одной стороны, Шаламов задумывается об этом загадочном «третьем», под напором которого рождаются стихи, о его таинственном, прекрасном, глубоком и живом источнике. Здесь он делает шаг навстречу мистическому. С другой стороны, он, как человек позитивистского склада мышления, пристально вглядывается в законы поэзии, и его наблюдения и выводы могли бы сделать честь любому профессиональному стиховеду.
Многие свои эссе Шаламов посвящает именно размышлениям о поэзии, о ее природе и законах, о психологии творчества и произведениях близких ему поэтов. В них мы находим не только наблюдения над собственным творческим процессом, но и результаты работы, которую вполне правомерно назвать исследованием классической поэзии и ее поэтики.
В. Шаламов считал предрассудком мнение, что творец не должен профессионально разбираться в технике творчества, в тайнах своего ремесла. Профессионализм для автора «Колымских рассказов» — слово отнюдь не бранное. Он неотъемлем от общей культуры, от обширной образованности, без которых немыслим для Шаламова большой поэт. Отвергая упреки в книжности, адресованные Мандельштаму, он говорит о «щите культуры, пушкинском щите», необходимом поэту помимо таланта и судьбы.
Да, для Шаламова самое важное в поэзии, как и в прозе, впрочем, — «израненное сердце, живая человеческая судьба, кровавые раны души». Но не менее существенна для него и культура поэта, его приобщенность к мировой поэзии и профессиональное владение тайнами ремесла. Не случайно Шаламов так много внимания уделяет в своей эссеистике вроде бы чисто «технологическим» вопросам стихосложения. Он пишет об интонации как «паспорте» любого настоящего поэта, его «визитной карточке», о рифме как «поисковом магните поэтического мира», о звуковом каркасе стихотворения, «так как звуковая магия есть основа русского стихосложения…».
В эссеистике Шаламова отчетливо видна широта его взгляда на поэзию, незашоренность этого взгляда. Он, например, высоко ценил как поэта А.Твардовского, но поэтический отдел возглавляемого им «Нового мира» считал неинтересным, так как в журнале отдавалось предпочтение главным образом некрасовской традиции. Для Шаламова это означало сознательное обеднение поэзии, отрицание всего XX века русской поэзии, давшего блестящие образцы мировой лирики.
Задачей огромной и первостепенной важности считал он возвращение читателю, и особенно поэтической молодежи, творчества прекрасных поэтов — В.Ходасевича, М.Цветаевой, М.Кузмина, А.Белого, О.Мандельштама и других. В своих эссе он обнаруживает превосходное знание поэзии первой трети нынешнего столетия, подлинное, любовное проникновение в красоту чужого поэтического мира.
Однако В.Шаламову близок не только эстетический, но и укорененный в российской традиции нравственный подход к поэзии. «Мы верим в стихи не только как в облагораживающее начало, не только как в приобщение к чему-то лучшему, высокому, — пишет он, — но и как в силу, которая дает нам волю для сопротивления злу».
Последние годы
Шаламов стремился воспринимать жизнь открыто, и если заслонялся от ее ударов, то не метафизикой, а — поэзией. Творчеством. Жизнь для него была постоянным противоборством добра и зла, но не абстрактным, а воплощенным в конкретных людях, в их принципах, делах, понятиях, представлениях. В их человечности или не-человечности.
И люди появлялись на его пути. Не обязательно идеальные, со своими слабостями, недостатками, они тем не менее срывали «планы» шаламовской «судьбы», облегчали его участь, отсрочивали сроки. И тем самым, вероятно, не давали до конца угаснуть его вере в человека, может быть, самой трудной из вер.
Такими людьми стали для Шаламова уже упоминавшиеся Борис Лесняк, тоже зек, работавший фельдшером в больнице «Беличья» Северного горного управления, и Нина Савоева, главный врач той же больницы, которую больные называли Черной Мамой.
Здесь, в «Беличьей» оказался как доходяга в 1943 году и В.Шаламов. Его состояние, по свидетельству Савоевой, было плачевным. Как человеку крупного телосложения, ему приходилось всегда особенно трудно на более чем скудном лагерном пайке. И кто знает, были бы написаны «Колымские рассказы», не окажись их будущий автор в больничке Нины Владимировны.
Тогда, в середине 40-х, Савоева и Лесняк помогли мало-мальски пришедшему в себя Шаламову остаться при больнице культоргом, как помогли они и еще одному человеку, ныне хорошо известному автору документального повествования о лагерях «Крутой маршрут» — Евгении Гинзбург. Так уж знаменательно, едва ли не символически сошлось, что под крылом главврача больницы «Беличья» убереглись от смертельной колымской стужи двое из самых глубоких исследователей «опыта растления».
Шаламов оставался при больнице, пока там были его друзья. Но и после того, как они покинули ее и Шаламову вновь грозили каторжные работы, на которых он вряд ли бы выжил, в 1946 году знакомый врач Андрей Пантюхов избавил Шаламова от этапа и помог устроиться на курсы фельдшеров.
Судьбе было оказано сопротивление — как со стороны измученного, обессиленного заключенного, так и со стороны людей, волей все того же случая оказавшихся рядом и принявших в нем участие.
Вероятно, благодарным словом мог бы вспомнить Шаламов и других людей, особенно если перенестись в более близкие к нам годы — в конец 70-х — начало 80-х, о которых сам Шаламов уже не мог написать.
Последнее десятилетие жизни, особенно самые последние годы не были для писателя легкими и безоблачными. Шаламов старел. У него было органическое поражение центральной нервной системы, которое предопределяло нерегулятивную деятельность конечностей. У него было нарушение координации, что не раз становилось причиной задержания его на улице милицией: думали, что пьяный.
Ему было необходимо лечение — неврологическое, а отнюдь не психиатрическое. Однако именно психиатрия нависала над неугодным и неудобным автором крамольных рассказов о «постоянно сегодняшнем дне прошлого страха», как называл ГУЛАГ Г.Бёлль.
23 февраля 1972 года в «Литературной газете», там, где помешается международная информация, было опубликовано письмо Варлама Шаламова, в котором он протестовал против появления за рубежом его «Колымских рассказов».
Есть сведения, что у истоков этой шаламовской «акции» стоял Борис Полевой, в то время главный редактор «Юности», где чаще всего выступал со стихами Шаламов. Полевой хорошо к нему относился и вполне мог из лучших побуждений подвигнуть его написать такое письмо.