Евгений Шкловский - Варлам Шаламов
В рассказах Шаламова взгляд автора предельно резок и жесток, граничит с ожесточенностью, в них почти нет места свободному и спокойному созерцанию, теплому чувству. Если даже взор человека здесь и обращается к небу, то как бы не видит его. Куда чаще он притягивается к земле, цепляется к мельчайшим подробностям, словно в поисках случайной крошки съестного. Слово здесь сухо, повествование предельно собранно, спрессованно, подобно взрывчатке.
Но и стихи Шаламова тоже могут показаться суховатыми, замкнутыми, даже малоэмоциональными, словно их четкая размеренность, строгая ритмика легла необоримой плотиной на пути лирического вольного потока.
Один из ключевых для шаламовской поэзии мотивов — столкновение двух стихий: льда, холода, небытия и, с другой стороны, тепла, огня, жизни.
Даже в стихотворении «Детское», где в самом поэтическом строе есть легкость детской песенки:
Поднесу я к речке свечку —И растает лед.
Образ льда — как бы овеществившаяся стихия холода и небытия — появляется не только в стихах В.Шаламова о природе. Отголоски другого — холодного, ветреного, подземного мира слышны и в обжитом, теплом мире культуры, тревожно-хрупком, как хрустальный бокал, причастный самым тайным человеческим движениям («то учащенное дыханье, то неуверенность руки»).
О нем, о хрустальном бокале сказано:
И будто эхо подземелий,Звучит в очищенном стекле,И будто гул лесной метелиНа нашем праздничном столе.
Лед у Шаламова — это не только холод, но и застылость, заслон, тюрьма, сковывающие порыв, движение, свободу. Ручей задыхается, сжатый ледяной лапой, «бурлит в гранитной яме, преодолевая лед».
В одном из критических откликов на стихи Шаламова был отмечен его поэтический антропоморфизм: поэт заставляет природу самовыражаться, а сам как бы устраняется.
Так ли это?
Да, природа у Шаламова живет и действует сама по себе и из себя. Мы словно видим ее изнутри, причастившись ее сокровенной жизни. С помощью поэта-толмача мы понимаем ее язык, который есть и у ручья, и у дерева, и у камня. Это одушевление, очеловечение природы вообще присуще русской поэзии, особенно ярко проявившись в двадцатом столетии у Н.Заболоцкого, Б. Пастернака, чьи традиции развивал В. Шаламов.
Однако у автора «Колымских тетрадей» мы имеем дело не просто с перенесением человеческих свойств на природу, не, просто с ее очеловечением. Это не только поэтическое сближение двух миров, но их взаимопроникновение, их редкостная слитность, когда одно просвечивает сквозь другое.
Читая о ручье и его утратах или о срубленных соснах, живущих в свой смертельный час «лишь мечтой быть мачтой корабельной, чтобы вновь коснуться облаков», мы читаем о человеке и его утратах, о его мечте, не отдаленных от нас своим природным «инобытием», но, напротив, очень близких, глубже и сущностнее раскрывающихся в образе.
В природе у Шаламова вдруг обозначается то, что, казалось бы, свойственно только человеку — судьба, порыв, нерв, судорога. Ее собственная борьба.
Не случайно один из самых любимых образов поэта — колымский стланик, которому он посвятил стихотворение и рассказ, единственный при его жизни напечатанный на родине. Стланик — вечнозеленое хвойное дерево, растущее на севере, неприхотливое, и в то же время чрезвычайно чувствительное. Реагируя на холод, на приближение зимы, он приникает, прижимается к земле, словно погружаясь в зимнюю спячку, но, едва почуяв тепло — костра ли, весны ли, он поднимается и стряхивает с себя снег.
И черные, грязные рукиОн к небу протянет — туда.Где не было горя и муки.Мертвящего грозного льда.
Здесь есть чувство единой судьбы, единой участи — природы и человека, чувство, во многом определяющее отношение Шаламова к природе в его поэзии.
Вместе с тем природа в стихах Шаламова, как и в рассказах, часто предстает «ландшафтами грозными», где «тучи пепельные вяжут и опоясывают лес», где «скелеты чудищ допотопных, шестисотлетних тополей, стоят толпой скалоподобной, костей обветренных белей» и где «горный кряж, что под ногами, могильной кажется плитой».
Этот круг кладбищенских ассоциаций, мотивы жестокости и несвободы, связанные с суровостью природы, у читавшего рассказы Шаламова и знающего его судьбу вряд ли вызовут удивление.
Природа, обрекающая на гибель, для узника, отданного ей во власть, — неотъемлемая часть «девятого круга ада». Да и само понятие Колымы давно перестало быть чисто географическим: Колыма — это колючая проволока, непосильный каторжный труд и вечная мерзлота…
Но это вовсе не значит, что Шаламов не знает гармонического слияния с природой, радостного и просветленного, чувственного и духовного одновременно. Так, в стихотворении «Июль» — светлом, сочном, словно звенящем летним полуденным зноем, мы находим редкостный для поэта хмель жизненной полноты. Земля здесь прижалась к герою и готова передать ему «все, что в душе у ней осталось, всю нерастраченную малость, всю неземную благодать».
Льду, холоду в поэзии Шаламова противопоставлен огонь. Именно его поэт делает своим знаком, знаком души:
Огонь, а не окаменелостьВ рисунке моего герба.
И судьбу свою он тоже называет «горящей», которую «и годы не остудят, и не остудят горы льда».
В отечественном прошлом ему близки именно «горящие», мученические, мятежные судьбы — казненных Петром стрельцов, суриковской боярыни Морозовой, протопопа Аввакума. Их неукротимый дух, их жертвенность и несмиренность вызывают в поэте горячий отклик:
Так вот и рождаются святые —Ненавидя жарче, чем любя,Ледяные волосы седыеПальцами сухими теребя.
Огонь — это порыв, жар страсти, но это и густота, вязкость, домашность жизни с ее простым земным бытом, это огонь очага, тепло плоти. Это та «малость», которая равносильна «неземной благодати». В.Шаламов тем более умел ценить и тепло, и изобилие, что ему, прошедшему через вечную мерзлоту, то и дело мерещится сквозь плоть земных даров бытия смертный остов оскудения, «обрезки и осколки» жизни, которые он и пытается собрать, «сбить в один тяжелый ком».
Это ощущается даже в ритмической поступи стиха у поэта. Иногда его стих жестко структурен, холодно угловат, легковесен, бледен, словно только что поднявшийся с постели больной, а иногда, напротив, увесист, кряжист, наполнен тяжелой силой.
Поэзия для автора «Колымских тетрадей» — не только устремленность ввысь, но и обретение миром плоти, наращивание мускулов, поиск совершенства. В ней отчетливо ощутимо усилие воссоединения, воля к цельности жизни.
Такая воля и в поэзии Пастернака. Но Шаламов как бы придвинут ближе — опытом, судьбой — к краю, к гибели. К тому «многому другому, о чем нет слов» и что — «грозное», «нагое» — щемит душу.
В его стихах нет прочной, нетленной красоты. Даже там, где она вроде бы появляется и готова утвердиться, восторжествовать, сразу возникает что-то, что мешает ей, подобно тому, как ветер стряхивает снежный наряд с еловых лап.
Разве не красота мерещится в первых строчках стихотворения «Черский»:
Голый лес насквозь просвеченСветом цвета янтаря?
Но тут же, словно наперехват им, возникают иные, в иной тональности:
Искалечен, изувеченЖестким солнцем января.
Воссоединение «обрезков и осколков» жизни для Шаламова означает одновременно и одомашнивание, обживание мира. Не случайно в его стихах живет острейшая, неудовлетворенная потребность в теплом очаге, в крыше, в доме:
Я хочу, чтоб средь метелиВ черной буре снеговой,Точно угли, окна тлели,Окна дальние горелиЯсной вехой путевой.В очаге бы том всегдашнемЖили пламени цветыИ чтоб теплый и нестрашныйТихо зверь дышал домашнийСредь домашней теплоты.
В ряде стихотворений таким домом становится для поэта город, Москва, чей «гул и грохот, весь городской прибой велением эпохи сплетен с моей судьбой». Даже «резины и бензина» он чувствует «блаженство и уют» — настолько важно для него ощущение обжитости пространства, пронизанность его человечески-рукотворным началом, «теплом людского излученья».
К теме обживания мира сходится большинство мотивов поэзии Шаламова.
Обживание для него — это прежде всего творчество, творчество в самом широком смысле, будь то стихи, строительство дома или выпечка хлеба.
В творчестве поэт обретает не только радость преодоления и чувство собственной силы, но и чувство единства с природой. Он ощущает себя ее сотворцом, чье мастерство вносит свою лепту в почти чудесное преображение мира. Поэзия, песня — тоже голос природы, равный среди других ее голосов, звучащий «в едином хоре зверей, растений, облаков».