Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед…
Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и… застал его дома.
Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.
…Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: «И у них бывают инфаркты…»
Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, — Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина…
В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу «врачей-убийц»…
В комбинате «Правды» собрали «государственных евреев» — подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа…
Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ («А куда деваться?» — бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу… На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.
«Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала… Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба… Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: «На дачу самой длинной дорогой…»
Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи…
Эренбург распрямился в конце жизни.
Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:
Мне кажется, в то времяЯ был уже гранатой,Весь начиненныйсмертьюи расплатой.
На том «патриотическом сборище» никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы.
Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.
— Три года, — ответил врач.
— Впо-олне достаточно.
И — умер. Точно в отведенный самому себе срок…
Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал — что бы вы думали? — «Атомную колыбельную»:
…не тол, не динамит,Есть посильнее веществоТеперь в твоем краю.Не буду называть его…Баюшки-баю…
Империя ощутила себя неуязвимой — атомным эхом пришел указ о расстрелах.
12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.
Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.
Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.
С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: «Сережа», «Валя», «Володя», сценарии-кормильцы?..
В 1967 году было передано в Президиум IМ Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией «Д. Дар, член СП».
Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:
— А это муж Веры Федоровны…
Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:
Хорошо быть Даром:Получаешь даромКаждый год по новойПовести Пановой.
Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР.
«Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:
…пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов, Ильичевых и Поликарповых, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!
Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма…
Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.
9 мая 1967 г. Ленинград»Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме.
5. Каратели
Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками.
Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей.
Оно было созвано как по пожарной тревоге — после выхода книг Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели.
Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы соцреализма:
«Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день. — Он шелестел листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после «государственного камнепада» он был возвышен в Генеральные секретари, вместо блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям.
— Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко, какое оно есть в саду… это яблоко, «какое оно есть», и одновременно, «каким оно должно быть»… — теоретизировал Александр Фадеев.
Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся — косноязычно, прячась за газетные стереотипы.
Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво:
«…Нужно полностью выявить последствия культа личности… что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности…»
… Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок.
Выстрелить в висок — решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца — нет. Даже в эти дни.
«Я был вызван ночью в «Правду», где было просто сказано Поспеловым:
«Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов… Статья «Правды» была сделана по указанию и написана в одни сутки…»
Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика.
Я помню захватанные пальцами странички журнала «Театр» с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.
Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался.
Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни…
И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости.
Неслышной походочкой приблизился «номенклатурный» критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: «Что ловите? Чужедальное…»
Не страшно умирать, — произнес вдруг Юзовский, — страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом.
Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.