Игорь Кон - Бить или не бить?
На практике все было гораздо сложнее.
Телесные наказания в школе
Хотя об истории телесных наказаний в русской школе нет солидных монографий, они подробно описаны в огромной мемуарной и художественной литературе, эти описания воспроизводятся в многочисленных биографических исследованиях. Ценную информацию содержат также книги и статьи, посвященные жизни военно-учебных заведений и других типов школ (Азовский, 2008; Зуев, 2005). Хочу особо отметить курсовую работу студентки второго курса РГГУ И. Л. Максименко «Культурно-бытовой облик учащихся общеобразовательной начальной и средней школы в XIX – начале XX века» (2003). Пройдясь по ее сноскам, я нашел много интересных дореволюционных публикаций.
Церковные школы
Самой массовой школой в России XVIII – начала XIX в. была церковная. Православный канон воспитания считает телесные наказания детей полезными и необходимыми, а неоднократно поротые воспитатели с особым удовольствием вымещали свою злость на беззащитных детях.
Эту преемственность поколений, связывающую воедино традиционализм и вертикаль власти, отлично сформулировал в 1861 г., имея в виду нравы, царившие в его родной нижегородской семинарии, Василий Степанович Курочкин (1831–1875):
Розги – ветви с древа знания!
Наказанья идеал!
В силу предков завещания
Родовой наш капитал!
Мы до школы и учителей,
Чуть ходя на помочах,
Из честной руки родителей
Познавали божий страх.
И с весною нашей розовой
Из начальнических рук
Гибкой, свежею, березовой
Нам привили курс наук.
И потом, чтоб просвещением
Мы не сделались горды,
В жизни отческим сечением
Нас спасали от беды.
В соответствии с церковным каноном и традициями авторитарной семьи особенно нещадно пороли бурсаков и семинаристов, у последних даже был собственный гимн «Семинарское горе» (Позднеев, 2001).
О горе, о беда!
Секут нас завсегда!
И розгами по бедрам
И пальцами по щекам.
О горе…
Придешь в школу не готов,
Не припомнишь разных слов, —
Не с другого слова – в рожу,
Со спины сдерут всю кожу!
О горе…
Не дадут и погулять,
Все уроками морят,
Учителя не гневи, —
За столом смирно сиди.
О горе…
Выдающийся русский историк, сын священника Сергей Михайлович Соловьев (1820–1879) писал в своих автобиографических записках:
«Известно, что нет худшего тирана, как раб, сделавшийся господином; архиерей, как сказано, делается господином из раба; это объясняется не только вышеизложенным состоянием белого духовенства, но также воспитанием в семинариях, где жестокость и деспотизм в обращении учителей и начальников с учениками доведены до крайности; чтобы быть хорошим учеником, мало хорошо учиться и вести себя нравственно, – надобно превратиться в столп одушевленный, которого одушевление выражалось бы постоянным поклонением пред монахом – инспектором и ректором, уже не говорю – пред архиереем».
Одно из самых тяжелых воспоминаний его детства – экзамены в духовном уездном училище, которое помещалось в Петровском монастыре.
«Поездки на эти экзамены были самыми бедственными событиями в моей отроческой жизни, ибо кроме того, что на экзаменах я большею частию отвечал неудовлетворительно, что огорчало моего отца, самое училище возбуждало во мне сильное отвращение по страшной неопрятности, бедному, сальному виду учеников и учителей, особенно по грубости, зверству последних; помню, какое страшное впечатление на меня, нервного, раздражительного мальчика, произвел поступок одного тамошнего учителя: кто-то из учеников сделал какую-то вовсе незначительную шалость; учитель подошел, вырвал у него целый клок волос и положил их перед ним на стол. Я чуть-чуть не упал в обморок от этого ирокезского поступка» (Соловьев, 1877).
В первой московской гимназии, куда ему удалось поступить, одаренному мальчику было гораздо лучше.
Такое же сильное впечатление произвело на маленького Сережу Аксакова однодневное пребывание в народном училище:
«Задав урок, Матвей Васильич позвал сторожей; пришли трое, вооруженные пучками прутьев, и принялись сечь мальчиков, стоявших на коленях. При самом начале этого страшного и отвратительного для меня зрелища я зажмурился и заткнул пальцами уши. Первым моим движением было убежать, но я дрожал всем телом и не смел пошевелиться. Когда утихли крики и зверские восклицания учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я открыл глаза и увидел живую и шумную около меня суматоху; забирая свои вещи, все мальчики выбегали из класса и вместе с ними наказанные, также веселые и резвые, как и другие. Матвей Васильич подошел ко мне с обыкновенным ласковым видом, взял меня за руку и прежним тихим голосом просил “засвидетельствовать его нижайшее почтение батюшке и матушке”. Он вывел меня из опустевшего класса и отдал Евсеичу, который проворно укутал меня в шубу и посадил в сани, где уже сидел Андрюша. “Что, понравилось ли вам училище? – спросил он, заглядывая мне в лицо. И, не получая от меня ответа, прибавил: – Никак, напугались? У нас это всякий день”» (Аксаков. «Детские годы Багрова-внука»).
Дворянскому мальчику, сыну любящей матери, такая участь не угрожала, а поповские и крестьянские дети избежать ее не могли.
Существовавшей в школе двойной системе власти – учителей над учениками и старших учеников над младшими – соответствовала двойная система наказаний: вертикальная, от учителя к ученику, и горизонтальная, от одних учеников к другим. Эти системы были автономны друг от друга, но вместе с тем взаимосвязаны. Поря ученика, учитель, как правило, пользовался физической помощью его одноклассников, а иногда даже полностью перепоручал наказание им, оставляя за собой лишь контрольные функции. Расправы, которые учиняли друг над другом школяры, формальной легитимации не требовали, но были органической частью дисциплинарной системы, в них также существовал неписаный кодекс, на основании которого те или иные наказания признавались законными или произвольными.
Первым описал все это уже Николай Герасимович Помяловский (1835–1863) в «Очерках бурсы» (1862–1863).
Вот как выглядит «рядовая» порка по приказу и под надзором учителя:
«– Взять его!
На Карася бросились ученики большого роста и в одно мгновение обнажили те части корпуса, которые в бурсе служат проводниками человеческой нравственности и высшей правды.
– На воздусях его!
Карась повис в воздухе.
– Хорошенько его.
Справа свистнули лозы, слева свистнули лозы; кровь брызнула на теле несчастного, и страшным воем огласил он бурсу. С правой стороны опоясалось тело двадцатью пятью ударами лоз, с левой столькими же; пятьдесят полос, кровавых и синих, составили отвратительный орнамент на теле ребенка, и одним только телом он жил в те минуты, испытывая весь ужас истязания, непосильного для десятилетнего организма. Нервы его были уже измучены тогда, когда его нарекали Карасем, щипали и заушали, а во время наказания они совершенно потеряли способность к восприятию моральных впечатлений: память его была отшиблена, мысли… мыслей не было, потому что в такие минуты рассудок не действует, нравственная обида… и та созрела после, а тогда он не произнес ни одного слова в оправдание, ни одной мольбы о пощаде, раздавался только крик живого мяса, в которое впивались красными и темными рубцами жгучие, острые, яростные лозы… Тело страдало, тело кричало, тело плакало… Вот почему Карась, когда после его спрашивали, что в его душе происходило во время наказания, отвечал: “Не помню”. Нечего было и помнить, потому что душа Карася умерла на то время».
Такая же, а то и более жестокая, порка применялась самими бурсаками в качестве коллективного наказания заподозренного в фискальстве соученика:
«Раздался пронзительный, умоляющий вопль, который, однако, слышался не оттуда, где игралась “мала куча”, и не оттуда, где “жали масло”.
– Братцы, что это? братцы, оставьте!., караул!..
Товарищи не сразу узнали, чей это голос… Кому-то зажали рот… вот повалили на пол… слышно только мычанье… Что там такое творится? Прошло минуты три мертвой тишины… потом ясно обозначился свист розог в воздухе и удары их по телу человека. Очевидно, кого-то секут. Сначала была мертвая тишина в классе, а потом едва слышный шепот…
– Десять… двадцать… тридцать…
Идет счет ударов.
– Сорок… пятьдесят…
– А-я-яй! – вырвался крик…
Теперь все узнали голос Семенова и поняли, в чем дело…»
Не только враждебные, но и некоторые дружественные автору рецензенты критиковали «Очерки бурсы» за сгущение красок и беспросветность общей картины. Например, Павел Васильевич Анненков (1813–1887) писал в статье «Г-н Помяловский» («Санкт-Петербургские ведомости». 5–6 января 1863 г.):
«Мы, конечно, не имеем претензий знать настоящее положение дел в прежде бывших или нынешних бурсах лучше или полнее автора, но то знаем достоверно, что чудовищности, подобные тем, какие собраны г. Помяловским, никогда не жили и не будут жить без всякой помехи, без появления противоборствующего начала откуда-либо. Испокон века в каждом обществе, будь то общество учеников или общество полноправных граждан, существуют характеры, искупляющие злодейство и невежество окружающих; совести, если не совсем чистые от греха, то, по крайней мере, способные возмущаться крайними свидетельствами зверства и подлости; наконец, мерцающие проблески душевных сил, старающихся подняться выше обычая и позорного уровня, который им указан. Пусть все эти явления живут в какой вам угодно тайне, но они живут, и просмотреть их значило бы просмотреть именно самую существенную сторону дела.