Сара Бауэр - Грехи дома Борджа
Эпилог Папантла, День искупления, 5281
Сегодня утром мои тюремщики наконец решили, что ничем не рискуют, сняв с меня цепи. Я был прикован к стене с тех пор, как меня сюда привезли – пять или шесть дней назад. Не сойти с ума от боли и неподвижности помогли мне воспоминания о Рождестве, что я провел в Чезене, когда, полный сил, странствовал по горным деревушкам инкогнито и везде бился на кулаках, танцевал, без меры пил их жуткий алкоголь и трахал пышных женщин. Я был счастлив, Лючия, просто безмерно счастлив. Почему? Потому что никто не догадывался, кто я такой.
Я почти все рассказала о том времени, когда служила донне Лукреции Борджа, герцогине Феррарской. Моя жизнь после отъезда из Италии – совсем другая история, и в ней я уже никому не прихожусь матерью или дочерью, служанкой или любовницей. Там я сама по себе. И в этой смеси масок и притворства для нее нет места, поэтому я не стану ее рассказывать.
В один майский день в соборе Феррары прошла заупокойная месса для самого благородного и знаменитого герцога Романьи и Валентинуа, сеньора Франции. Все семейство Эсте, во главе со своими священниками и домочадцами, прошествовало через площадь при ярком солнечном свете, в котором уже угадывалась беспощадность лета. Все были в глубоком трауре, фасады домов украшали черные знамена; даже старик Борсо и рогоносец Никколо стояли обвитые черными ленточками. Лавки закрылись, с колокольни Альберти раздавался похоронный звон, немногочисленные горожане смиренно расступились, сохраняя скептическое молчание. Если бы не глубочайшее горе сестры, ее расцарапанное лицо под плотной вуалью и руки, спрятанные в перчатках, Чезаре покатился бы со смеху.
По настоянию донны Лукреции на мессе присутствовали дети: Камиллу привели две монахини, маленькое серьезное личико и рыжая шевелюра под белым покрывалом послушницы. Дон Альберто Пио с женой предпочли лично доставить в собор Джироламо, а не доверить его наставникам, и он сидел между ними на скамье, сохраняя серьезное выражение лица, а сам щекотал старшую дочь дона Альберто, и та ерзала, сдерживая смех. Я заняла удобное место, откуда могла наблюдать за ним и размышлять, нет, не о его отце, который был моим прошлым, а о будущем. Оно начнется сразу по окончании службы, когда мы снова выйдем на свет.
Как только мадонна сообщила мне, что Джироламо приедет в Феррару на службу, в моей голове сразу родился план. От Фидельмы я узнала о местонахождении Гидеона и написала ему, хотя сомневалась, что он получит мое письмо прежде, чем мы с сыном достигнем берегов Новой Испании. Я анонимно заказала место на корабле, отплывающем из Венеции, действуя через агентов отца. Отослала небольшой багаж, который собиралась взять с собой в новую жизнь, и договорилась о почтовых лошадях, чтобы быстро домчаться до Венеции. Все это было сделано, не вызвав ни у кого ни малейшего подозрения; не зря же я была любовницей Валентино. Теперь оставалось только выждать возможность забрать пожитки сына и увезти его из Феррары, не привлекая внимания. Во дворце царил обычный хаос, вызванный приездом гостей, спорящих по поводу комнат и старшинства и теряющихся в лабиринтах запутанных коридоров. Дело осложнялось тем, что теперь большая часть Торре-Леоне не использовалась, а герцог Альфонсо подарил просторный дворец дона Джулио своему фавориту, Никколо да Корреджо. Я не сомневалась, что вскоре шанс подвернется, если не терять бдительности.
Когда паства умолкла, чтобы выслушать панегирик Ипполито, дочь дона Альберто отплатила за свои страдания, пнув Джироламо в лодыжку. Тот взвыл от боли и дернул девочку за волосы. Ипполито закашлялся и стал перебирать бумаги, прихожане поглядывали на ребятишек. Жена дона Альберто нагнулась к детям и тихо сделала им замечание. Я увидела, что она улыбнулась дочери и погладила кудряшки Джироламо. Он подвинулся ближе и привалился к ней головой, примостив щеку на изгибе ее талии. Она продолжала гладить его по волосам, и через несколько секунд он закрыл глазки и уснул, причмокивая губами.
Ипполито начал говорить, и во время его элегантной, бессмысленной речи, в молчании слушающей, но не слышащей паствы, когда люди размышляют о своем, прикидывая, как долго это все продлится и что они будут есть на обед после службы, я услышала, как мое сердце дало трещину. Мне показалось, это был громкий звук, похожий на то, как ломается лед или горит стекло, поэтому я решила покинуть собор, пока сердце окончательно не разбилось и не отвлекло прихожан. Или разбудило моего ребенка. Я не собиралась бежать. Понимала, что проявляю неуважение, но было бы хуже, если бы я развалилась на кусочки перед всеми этими важными господами, учеными и негоциантами, представителями общества, к которому я не принадлежала ни теперь, ни прежде, зато к нему принадлежал Джироламо. Донна Лукреция позаботилась об этом.Я отплыла из Венеции, ни о чем не думая, в голове кружились лишь обрывки воспоминаний, как обломки тонущего корабля. Семь дней я пролежала больная от качки, мучимая запахом апельсинов и слепым неподвижным взглядом Мадонны Чужаков, клетями, превратившимися в продуктовые корзины, черной плотью и белым хлебом, белыми костями, погрузившимися в черную грязь, темными глазами, белыми зубами и рыжими волнистыми шевелюрами. Кажется, я призывала смерть.
Но смерть несговорчива, она редко приходит, когда ее ждешь. Я выздоровела, привыкла к морской качке и принялась размышлять, как мне жить дальше, одинокой женщине в новом диком мире, сама новизна которого делала возможным абсолютно все. Там не существовало правил, поскольку пока не было ограничений. Когда мы зашли на Азорские острова, один из младших офицеров получил известие, что у него родился первенец. Он хотел послать жене письмо, но недостаточно хорошо владел письменным слогом, чтобы выразить свои чувства. Просил меня помочь; на корабле, кроме меня, были и другие женщины: жена капитана, к которой он не смел обратиться, и прачки, оказывавшие морякам и другие услуги, однако не распространявшиеся на сочинение писем их женам. А доверить свои тонкие чувства другому мужчине офицер не считал возможным.
Я помогла ему. Обнаружила в себе определенное мастерство по приведению в порядок и изложению на бумаге эмоций других людей: так или иначе, я многое знала о письмах и силе начертанных слов. К тому времени, как мы вошли в док Вилла-Рика, я успела приобрести известность среди моих спутников. Сняла комнату в шумном доме, частично таверне, частично гостинице, частично борделе, недалеко от городской площади, и на те деньги, что остались после уплаты за жилье, купила перьев, перочинных ножей, чернил и чистых листов пергамента. Брат домохозяйки изготовил для меня вывеску – бодро торчащее перо, нарисованное на куске прибитого к берегу деревянного обломка – и повесил на мескитовое дерево, отбрасывавшее тень на клочок красной пыли, который хозяйка обнесла забором и назвала своей террасой. Там я и сидела, с утра до вечера, за шатким столом, подпертым камнями, и писала письма людям за деньги. Хозяйка получала свою десятую часть и начала процветать благодаря ауре респектабельности, какую я даровала ее дому, вроде тех странных ярких цветов, что росли в кустарниках вокруг нас. Выпытав у меня то немногое, что я готова была рассказать о своем прошлом, она заставила брата добавить на мою вывеску некое подобие герба Эсте.
Видимо, поэтому Гидеон и нашел меня. Очереди собирались быстро. Иногда меня уже поджидало несколько клиентов, когда я раскладывала свои инструменты при зловещем обманчивом свете раннего утра в резкой голубой тени мескитового дерева. Обращались ко мне по разным поводам: с просьбами прислать денег из дома, сообщить новости, рассказать об успехах или неудачах, предложить руку и сердце – это были письма, полные страсти, или, наоборот, содержали ледяной отказ. То, что я узнавала о жизни своих клиентов, походило на свет, пробивавшийся сквозь пальмовую крышу таверны, – отдельные пятнышки и полоски в окружении тени. Я писала молитвы на маленьких кусках пергамента, они туго сворачивались, их люди оставляли в щелях святых скал или церковных дверей, пострадавших от горячего соленого воздуха. Я одинаково легко писала на испанском, латыни, итальянском или французском, словно свобода нового мира освободила от оков мой язык.
Лучше всего, однако, мне удавались любовные письма. Я даже прославилась за свое мастерство лепить из нечленораздельных восклицаний влюбленных элегантные страстные фразы. Разумеется, многие из этих фраз были не мои. «Я так много рыдал, что теперь похож на человека, ослепшего от яркого снега. Умоляю, поцелуй мои глаза, чтобы в последний раз унять боль бальзамом твоих уст». Если бы это я сочинила, то вряд ли бы запомнила. Добавив финальный росчерк к букве «б», я подняла голову и улыбнулась. Того человека, что проплакал всю ночь в Непи, некому было поцеловать, и я надеялась, что молодой влюбленный, стоявший теперь передо мной, с румяными щеками от предвкушения будущего, преуспеет лучше. Клиент отвесил мне поклон, и я увидела за короткой коренастой фигурой Гидеона, одетого, как индеец, в белую хлопковую рубаху с разноцветным плетеным поясом. Я ждала, пока мой клиент проставит свой знак на письме и расплатится со мной. Гидеон наблюдал, как я отложила в сторону десятую часть, а остальное спрятала в карман.