Рут Харрис - Последние романтики
– Я понимаю, – начала Николь, – но…
– Мадемуазель Редон еще раз обдумает свое решение, – вновь вмешался Ксавье. – Она как следует обдумает свое решение. – Он повернулся к Николь – в его глазах Николь прочитала предостережение.
– Да, конечно, – сказала она, понимая всю серьезность положения. – Я не намеревалась делать неожиданные шаги.
– Хорошо! Хорошо! – сказал министр. – Мы переживаем решающий момент в жизни Франции. В жизни Европы. Я знаю, вы понимаете это.
Они обменялись рукопожатиями. Посетители удалились, оставив Николь в зловещем недоумении. В тот же вечер Ксавье вернулся, уже один.
– Я думаю, вы не до конца осознали всю серьезность положения, – сказал он. – Господин министр очень деликатен. Можете не сомневаться, но в случае необходимости французское правительство вмешается и вынудит вас остаться. Поэтому лучше сделать то же самое по доброй воле.
– Значит, за просьбой стоит угроза? – спросила Николь. Она колебалась, размышляя о Киме, желая его, как и прежде, как всегда. Разве она не имеет права распоряжаться сама собой? Не может быть счастлива так, как она этого хочет? Разве она не заслужила этого?
– Вы говорите, что правительство может вынудить меня остаться?
Ксавье кивнул:
– Вы должны правильно все понять, Николь. Вы давно уже перестали быть владелицей маленького магазинчика в Биаритце, который обслуживает лишь местную клиентуру. Вы возглавляете большую фирму в отрасли, являющейся одной из ведущих во Франции. Ваша ответственность выросла пропорционально величине и значению «Дома Редон». Вы, ваши желания, ваши пристрастия, ваше счастье не являются больше исключительно вашим личным делом.
– Я понимаю, – сказала Николь. – Она почувствовала себя очень несчастной, ощущая, как несправедлива была к ней жизнь. Ей приходилось выбирать между ответственностью и личным счастьем. Николь же была всегда не только очень ответственна, но она всегда была истинной патриоткой своей страны.
– Конечно, я останусь, – сказала она. И добавила тоном, истинный смысл которого остался скрытым от Ксавье: – Переезд в Нью-Йорк был лишь замыслом…
3
Роман «Время и холмы» пробудил интерес ко всему африканскому: женщины хотели иметь шубы из леопардовых шкур; гостиные стали похожи на комнаты охотничьих трофеев; в моду вошли украшения из слоновой кости; в школах появились курсы, посвященные природе Африки; юноши мечтали о том, чтобы стать белыми охотниками, благородными африканскими воинами, отправляющимися на очередное сафари в обществе красивых и изысканных женщин.
Сенсацией стала фотография Кима над поверженным львом, с винтовкой в руке, с выражением подлинного триумфа на красивом загорелом лице. Фотография была напечатана на обратной стороне обложки его книги. Книготорговцы, проверяя в конце дня полки своих магазинов, не раз обнаруживали, что у многих экземпляров последняя страница книги оторвана. Джей Берлин в шутку утверждал: «Двадцатый век» заработал бы больше денег, продавая саму фотографию, а не книгу. Фотография стала еще одним кирпичиком в легенде о Киме.
Весной 1930 года Ким подписал контракт с «Двадцатым веком» на еще один африканский роман, «Равнины Серенгети». В основу опять лягут многочисленные истории, слышанные им от Найджела, часть из которых он уже использовал в романе «Время и холмы». Ким писал ради денег. К его собственному удивлению, второй роман он писал легко, уже не изнуряя себя, а качество отвечало изысканному вкусу самого Кима.
Он надеялся, что Николь закроет «Дом Редон» во Франции и вернется в Нью-Йорк. Он надеялся, что их разлука будет недолгой и временной. Ему недоставало ее, как недоставало бы части самого себя – руки или ноги. От дикого оптимизма он переходил к черному отчаянию: ему вдруг начинало казаться, что он ее уже никогда не увидит. В первый год их разлуки Ким обнаружил, что для него, как и для Николь, работа была подобна наркотику. Он работал день напролет в офисе, снятом в здании на Западной Сорок четвертой улице недалеко от «Алгонкина», в котором он и жил в то время. Ким писал роман и постоянно думал о Николь. Он живо представлял ее за работой: вот она разрезала и закалывала ткань, отходя на шаг, чтобы получше рассмотреть полученный результат, нос ее начинал блестеть, очки, которые она одевала для работы, сползли на нос, волосы путались, вся она была поглощена своим делом. Никогда еще Ким не ощущал такой близости с Николь, как сейчас, во время написания романа. Он писал и переписывал, читал и перечитывал, оттачивая стиль, находя верные слова.
Профессиональная жизнь Кима в начале тридцатых годов наладилась, но его личная жизнь была пуста и скучна. Он жил в гостинице, постоянно повторяя про себя, что разлука с Николь временна, что нет поэтому смысла искать постоянное жилище в Нью-Йорке. Но чем больше он скучал без Николь, чем больше желал ее, тем невозможнее становилась их встреча.
Депрессия усугублялась, и «Дом Редон» все больше привязывал к себе Николь. Подрастали дети Кима, увеличивалась его зависимость от «Двадцатого века», – Нью-Йорк все больше привязывал к себе Кима.
Свой отпуск в конце года он с Николь провел на Кубе – они как бы выпали из времени, были романтичны, чувственны и снисходительны друг к другу. Они потеряли счет дням, ночам, отдаваясь целиком своему желанию, своей близости. Когда же все закончилось, стало казаться, что это был сон. Николь оставалась для него недостижимым идеалом, а Ким оставался для нее неосязаемой мечтой.
Все последующие годы, стоило им лишь договориться о встрече: в Швейцарии – в феврале, в Париже – в апреле, в Нью-Йорке – осенью, – что-нибудь непременно мешало. Сами события как будто вступали против них в заговор и не давали им встретиться: у Кима продолжались денежные проблемы по мере того, как усугублялась Депрессия в Америке – закрывались книжные магазины и падал спрос на книги; служащие «Дома Редон» выдвигали требования и грозили забастовкой по примеру рабочих всей Европы; рекламная поездка у Кима, поездка на шелкопрядильные фабрики Николь отложились: полиомиелит, грозивший инвалидностью Кимджи, и серьезная травма Жанны-Мари.
Ким был бесконечно одинок, а письма и телефонные звонки, которыми они обменивались с Николь, лишь усугубляли пронзительную заброшенность его существования. В Париже люди зависели от Николь, а в Нью-Йорке люди зависели от Кима; когда 1931 год перешел в 1932, по-прежнему мрачный год и удлинились очереди за хлебом, а на окраинах больших городов и на тротуарах Пятой авеню появились продавцы яблок, одиночество стало для Кима непреходящей внутренней болью. От сознания, что у него постоянный доход и слава, в то время как у многих миллионов людей нет ни работы, ни еды, ни даже теплого места для сна, Кима охватывало отчаяние. Когда он сравнивал свой жребий и испытания, выпавшие на долю этих людей, Ким обвинял себя в эгоизме, в том, что всегда предается только своим личным переживаниям, и на место внутренней боли приходило глубокое внутреннее оцепенение, от которого, казалось, никогда не оправиться. И каждый раз, когда подобное состояние проходило, он изумлялся, что способность воспринимать мир вновь вернулась к нему.