Галина Шергова - Светка – астральное тело
– Недостатки, – поправил я, – а недостатки, как говорит мой главный редактор Иван Поликарпович Кузин, бывают трех родов: «отдельно взятые», «наряду с…» и «доставшиеся в наследство» – либо от царизма, либо от войны, либо от западного капиталистического влияния. – Я поиграл голосом.
Мне не хотелось вести с ней этот разговор всерьез, я попытался придать беседе легкий иронический оттенок. (Я подумал: «А ведь я так люблю цитировать Шкловского: „Ирония – это дешевый способ быть умным“.)
Я сказал:
– Не шевелитесь, сидите вот так, пожалуйста. Это замечательно – на вас смотреть.
Зюка сидела на краешке низкой тахты (позднее я установил, что это была никакая не тахта, а обыкновенная стародавняя панцирная сетка от кровати, накрытая «пледом», сшитым из двух грубошерстных деревенских шалей). Она сидела, сплетя длинные ноги и уронив с колен невесомые кисти рук. В каком-то заграничном проспекте я видел фотографию женщины, сидящей в такой позе. Но Зюка, конечно, не видела никаких таких проспектов – ее женственность была не подражательной, а врожденной. Господи, да вообще, все в ней было единственно – ее. И никогда – ни до ни после – я не видел такого прямого серо-зеленого взгляда, в котором всегда дрожало некое постоянное выражение, не спугиваемое ни улыбкой, ни страхом. (Я подумал: «Дурак ты, Кузин: Паладу нельзя наказать, послав его даже в забытые богом Вялки. Я привезу тебе съемку, от которой ты закачаешься»).
Я сказал:
– Без недостатков работает только природа. Да, наверное, и она изнемогла, создавая вас. Из какого это яйца вы вылупились, такая распрекрасная? А? Черт-те что за красавица! И в такой дыре упрятана. Вялки, и вдруг – вы!
Она ответила, не меняя выражения лица:
– Спасибо. Мне очень важно, что вы меня считаете красивой.
– Нет, действительно, – подхватил я, но она прервала меня:
– Да, да, я поняла. Действительно – важно. – И через паузу: – Кино, которое вы делаете, называется «документальное»?
Я утвердительно кивнул.
– Странный смысл приобретает слово «документ». Это вроде медицинской справки, которая всем без исключения людям выдается в том, что человек абсолютно здоров. Но ведь по такому документу нельзя вылечить человека. А годы спустя люди, читая справку, не поймут, что мучило этого человека, от чего он страдал. И как поборол болезнь.
Она все-таки опять свернула на начальную тропку разговора. Я сделал еще одну попытку:
– Иван Поликарпович Кузин учит нас: «Достижения нужно рассматривать сквозь увеличительное стекло». Вас, как высшее достижение вселенной, я буду рассматривать в телескоп.
– Я не звезда, я библиотекарша из Вялок, – сказала Зюка.
Потом мы пили чай. Всю неделю моего пребывания в Вялках Зюка не приглашала меня сюда, хотя я хранил в библиотеке мое имущество. А теперь я справлял праздник приглашения и праздник нашего вечера один на один и еще какое-то торжество, не похожее на мои привычные свидания с женщинами. И пока скудел чайник, это торжество все росло, опустошая землю и оставляя на пустынном земном шаре только эту одну-единственную комнатушку, прилепившуюся на задах библиотечного зала, в неведомой миру столице – престольном граде Вялки.
Собирая на стол, Зюка положила под наши тарелки две пестрые салфетки, на которых в окружении цветов и человеческих фигурок были напечатаны какие-то цифры и слова. И тут я заметил, что куски подобной пестрой ткани с цифрами и словами мелькают тут и там в комнате – на полочке с книгами, на лампе, заменяя абажур, на чемодане, лежащем в углу. Одна салфетка была приколота к стене.
Зюка поймала мой взгляд и сказала:
– Это календари. Каждое рождество мама присылает из Америки этот единственный подарок.
– Из Америки? – тогда никто так, между прочим, не сообщал о своих родственниках за границей.
– Да, она уехала из Литвы в Штаты в сорок первом. Она же литовка. Отец русский, а она литовка. Мы и жили в Литве.
– Потому вы – Гражина?
– Потому. Я осталась с отцом. А когда он ушел на фронт, меня отправили в Россию в детский дом.
– Отец?..
– Погиб в сорок пятом. Он родился в этой деревне, в Вялках. Тут не осталось никого из его родных, но мне захотелось приехать после института сюда. Потому что у коня три ноги, у костра четыре глаза.
Я не понял, я еще не привык к Зюкиной речи, которая, вдруг погрузившись в тину ушедшего, вытягивала оттуда звонкие камушки важных для нее воспоминаний.
– Какого коня?
Она не ответила.
– Зюка, – сказал я, – вы же правительница времени, вы можете развешивать по стенам годы или раскладывать их повсюду, как вам вздумается. Ни у кого нет такой комнаты, и никто не наделен этим даром. Захотите – вы можете выбросить какой-то год, если он не угодил вам, и какой-то повесить в красный угол, Зюка.
– В каждом году есть март, – сказала Зюка.
– Смерть всем мартам. Да здравствует март 1954-го! (Я чашкой чокнулся с Зюкой.)
– Да, это – март, – сказала она. Зюка улыбнулась мне, улыбнулась единственной ее улыбкой, когда в серо-зеленом взгляде оставалось нечто неизменное, нестираемое и этой улыбкой.
И тогда я встал и начал убирать с предметов матерчатые календари.
– К черту! – закричал я. – Их не было, не было никаких лет! До сегодняшнего вечера не существовало летосчисления! Сегодня первый день творения и первый день осмысленного существования. К черту все годы! – я сдернул и календарь, заменявший абажур.
Свет лампочки, обретя свободу, сделал вдруг все предметы в комнате цветными и одномерными. И при этом беззастенчивом прямом свете в моих глазах вспыхнула Зюка – будто это ее внезапно включили в сеть: светились белые волосы, черный старенький свитерок, кисти рук, прижатые к горлу, льдистая полоска зубов в приоткрытых губах.
– Зачем вы приехали в Вялки? – снова спросила она.
Я подумал: «Ох, Кузин, Кузин, ты посмел сказать, что Палада выезжает только на крупных темах, а вот пошли его в тихую негероическую глубинку, и выяснится, что в повседневности он не умеет видеть это самое, героическое. Я решил: я тебе докажу, чего стоит Палада. И всем докажу».
Я сказал:
– Зюка, к черту все – мы же уничтожили календари.
Празднику было уже тесно в комнатушке за библиотечным залом.
– Боже мой, – сказала Зюка, – какой праздник – ваш приезд!
Я поцеловал ее, и льдинки растаяли у меня на губах, оставив на них детский вкус мартовских сосулек, которые я некогда грыз по дороге в школу.
– Я пойду, – сказал я. И она согласно наклонила голову.
– Идите.
На крыльце меня вдруг охватило смятение: она не поймет внезапности моего ухода, она не захочет больше видеть меня! Но я не мог объяснить Зюке, что же случилось со мной.