Невыносимое счастье опера Волкова - Алекс Коваль
Если бы ты не приехал, я бы была сейчас на седьмом небе от счастья в объятиях дорогого мне мужчины. Ты и есть одна из причин "такого" моего состояния, Макар. Но я все это проглатываю с горечью и обидой. Другое говорю:
– Нет, Макар, чужие. Мы чужие друг другу люди. Давай смотреть правде в глаза – этот брак был прихотью, взбалмошной ошибкой, которую никому из нас не хватило мозгов и честности предотвратить. Мы никогда друг друга не любили. Мы даже толком не знаем друг друга. Какой у меня любимый цвет, кино, цветы, вино? Ничего! Мы чужие.
– Мы поспешили.
– Мы вообще просчитались.
– Я прошу у тебя прощения. Как бы мерзко это не звучало, но я прошу у тебя прощение за случившееся! – утопиться можно в его искренности. – Я слабак, Нин. Мне стоило прямо сказать тебе. Развод попросить, а не строить видимость довольного жизнью мужа. Ведь было же очевидно, что нам обоим поперек горла эти штампы!
Было. И есть. Даже сейчас этот "поперечный штамп" вылез боком. Нет, я ни капли не умаляю своих "заслуг" в этой ситуации. И обиду Волкова понимаю. Чувствую. Она сердце в фарш перекручивает, пропускает через кровавую мясорубку. Все понимаю. От этого хочется рыдать. Мне некого винить. Я сама хороша. Я сама промолчала. Я сама… Все сама.
Испортила. Разрушила. Уничтожила. Возможно, не только в этих отношениях, но во всех. В том числе и в измене "мужа", которому было мало иметь женщину под боком "по умолчанию", есть моя вина. Ненавижу.
– Нин, малышка, ты в норме? Ты побледнела.
Руку тянет, плечо сжимает, а у меня тело словно онемело. Не чувствую. Ни тепла ладони, ни давления пальцев на кожу. Живой труп.
– Как давно, Макар?
Взгляд в его глаза отвратительно честные поднимаю. Он не спрашивает "что". И так понимает. Без лишних слов.
– Первый раз. Клянусь. Врать мне тебе незачем. Сорвался. Мы с тобой в очередной раз поругались, и я сорвался.
– Сорвался…
– Я знаю, что это ни капли не оправдывает измену, но мы были херовые муж и жена. Это факт.
Я сжимаю губы и беззвучно кричу. Пальцами в волосы впиваюсь, зажмуриваюсь. Сквозь скованное подступающей истерикой горло продираю:
– Херовые. Я вообще баба херовая.
– Неправда!
– Правда, Мак. Правда, – головой качаю. – Я умудрилась просрать единственного любящего меня и любимого мною человека. ДВАЖДЫ. Дважды, Макар! Это до хера. Третьего шанса в таких случая не дают. Никому не дают! – последнюю фразу шепчу. Губы дрожать начинают. Слезы, побежавшие по щекам, чувствую. Горькие, соленые, ненавистные. Они щиплют искусанные губы, они застилают взгляд. Я стираю и стираю их ладонями, но этот поток бесконечен! На пол опускаюсь, стекая по стенке. Сдохнуть хочется. Закрыть глаза и больше никогда их не открывать. Сил нет выносить ту боль, что в сердце поселилась и давит, давит, давит! Всхлипываю беззвучно, а в ушах так и прокручиваю:
– У*бывай, Кулагина.
– Ты правда этого хочешь?
– Я правда хочу тебя забыть. Выдрать из сердца и забыть! Я ненавижу тебя за то, что всю, с*ка, жизнь, жду… Я устал. От тебя устал! Просто садись в этот гребаный самолет и улетай. С концами. Ты это умеешь…
– Все?
– Все.
Все – всего три буквы, а как яростно прошивают насквозь. Все три – сквозь сердце, оставляя рваные раны.
Я начинаю рыдать. Глотая слезы выть белугой, кусая губы и сдерживая крики от того, как обидно. Перед Виком я сдержалась, а теперь не могу. Реву, проклиная эту жизнь, себя проклиная. Сжимаюсь в безликий комок на полу у стенки – рыдаю. Хочется исчезнуть. Превратиться в песчинку, которую сдует к чертям собачьим морской бриз.
Все…
Просто садись и улетай…
Падаю все ниже и ниже в истерику. Выпускаю все накопившиеся за десять лет слезы. Все невыплаканные, задавленные, задушенные. Больно. Тяжело. Невыносимо!
Не знаю, сколько проходит времени. Пока не чувствую, как меня обнимают. Это не руки Волкова, которые сжимают всегда как-то по-особенному дерзко и уверенно. Это всего лишь руки Макара, которые обнимают нежно и убаюкивающе. Они совсем не греют, они совсем не задевают своими прикосновениями душу. Они просто есть.
Хочется взбрыкнуть, оттолкнуть, нагрубить, но не можется. Сил нет. Да и зачем обижать хорошего человека? Единственного, кто остался со мной в этот момент. Жмусь ближе. Голову кладу ему на плечо. Дышать пытаюсь, нос заложен. Слезы по-прежнему бегут.
Он ведь мог плюнуть и уйти. Я только что его чужаком обозвала, но он здесь. Успокаивает, по голове гладит, слова какие-то приятные говорит…
Вот и с Волковым так. Сколько раз даже за эти три недели он мог… уйти. Отфутболивала мужика, как мячик. То к черту, то к феечке его этой отправляя. Забыла, что в любой момент может случиться рикошет. А он взял и случился. Ровно в ту секунду, когда ответный удар стал нестерпимо болезненным.
Сама виновата.
Все сама, Антонина.
Некого тебе винить.
Ты сама причина всех своих несчастий...
Совладалв с истерикой, Макар заставляет меня выпить ромашковый чай. Нервы, говорит, успокаивает. Сомневаюсь, что их можно успокоить. Они сдохли.
Я умываюсь, и мы молча сидим на кухне в тишине дома. Оба греем ладони о кружки с кипятком, не смотрим друг на друга. Мне неловко от того, что этот мужчина увидел меня такой слабой. А Макар, по всей видимости, в шоке от того, что Антонина Кулагина умеет проявлять эмоции и даже рыдать.
Заговариваем далеко не сразу и отчего-то тихо. Почти шепотом:
– Что будешь делать, Нин?
Плечами пожимаю.
– То, что велено. Посажу свою задницу на самолет и вернусь в Москву, – делаю глоток, язык обжигаю. Я приняла это решение мгновенное. Не колеблясь.
– Ты меня прости за то, что скажу, но может, оно и к лучшему? Если он даже шанса тебе объясниться не дал, может, и не нужен он тебе такой? Какие чувства, когда человек говорит «у*бывай», серьезно?
Нужен. И такой. И другой. Любой! Он