Барбара Брэдфорд - Женщины в его жизни
– Спасибо тебе, Тедди. Ты защитила меня своим телом.
– Я всегда буду тебя защищать, Максим. До тех пор, пока живу. Ты мой мальчик, и я очень тебя люблю.
– Я тебя тоже люблю, Тедди.
И больше они ничего не добавили, но его рука заползла в ее руку, он придвинулся к ней еще ближе и притулился головой к ее голому плечу. Они тихо сидели рядом, и ничто им было не страшно. Это ощущение бесстрашия пришло не сейчас, а давно, и они знали: что ни случись с одним, у него есть другой.
Вдруг совершенно неожиданно в подземелье раздался чей-то голос, и к потолку вознеслось красивое сопрано. Какая-то женщина запела:
«Над утесами белыми ДувраВновь синие птицы закружат.Будет смех и любовь повсюду,Будет мир, подожди и увидишь,В день, когда наступит свобода…»
Женщина пела, и публика в метро стала ей подпевать, а она подсказывала строфы, и вскоре по всей подземной станции разнеслись эхом прекрасные звуки народного голоса, и со всеми вместе звучали голоса Тедди и Максима, которые пели, вкладывая всю душу в песню:
«Пастырь овец не покинет,Вновь зацветет долина,Джимми уснет в колыбели,Над утесами белыми ДувраВновь закружат синие птицы,Подожди и увидишь завтра…»
Когда песня была допета, женщина встала и выкрикнула, обращаясь ко всем:
– Мы не дадим фрицам согнуть нас в бараний рог, верно, не дадим?
– Нет! – дружно отозвалась толпа.
– Тогда будем петь! – призвала всех женщина.
– А нельзя ли «Упрячь свои невзгоды в мешок заплечный старый»? – выкрикнула пожилая дама.
– Неправильная у вас война, утята! – Маленький таксист, говоривший на кокни, вдруг оказался тут как тут, возле Тедди и Максима, ухмыляясь им с озорным видом.
– Давайте эту: «Я враз повеселею, когда зажгутся снова огни Лондона!» – выкрикнул свое предложение другой человек.
Публика одобрительно зашумела – эта песня была всем по вкусу – и певица запела, и все ей вторили. Когда допели и эту, она завела другую, а потом еще и еще, и толпа пела с ней целый час, если не больше. Тедди и Максим с удовольствием предались всеобщему ликованию. Про вражеский налет никто не забыл, но он отошел на второй план. Они с Максимом почувствовали себя в атмосфере редкостной теплоты и дружелюбия среди этих лондонцев, с которыми делили общую судьбу. Их скрепили теперь узы единения, отваги и упорства, жизнерадостности и непокоренного духа.
Остановил не на шутку распевшуюся публику начальник гражданской обороны. Он проложил себе путь через толпу на лестнице и с энтузиазмом засвистел в свисток. Поющие мгновенно смолкли, и десятки пар глаз напряженно впились в него.
– Только что дали отбой тревоги, – сообщил он. – Вы можете выходить, теперь безопасно. Однако извольте соблюдать полный порядок. Мы не хотим никаких происшествий здесь – под землей. Безобразия и горя всякого хватает и наверху, на земле.
Максим вскочил на ноги и помог встать Тедди.
– Я закажу поджаренного хлеба с бобами, – сказал он, когда они медленно поднимались по лестнице вместе с толпой. – А что ты будешь есть на ленч?
– Наверное, то же самое. В теперешнее время выбор невелик, миленький мой, так ведь? – ответила она и сразу почувствовала, что голодна как волк. Проблема выживания, подумала она. Все вертится только вокруг нее. Я обязана обеспечить выживание до разгрома Гитлера и до дня, когда в мире снова восторжествует свобода.
24
Максим положил две новые рубашки поверх другой одежды в стоявший на кровати чемодан, закрыл крышку на ключ и снес чемодан к двери.
Затем он повернулся к комоду у окна, поглядел на фотографии. Он всегда так делал перед возвращением в школу-интернат. За два минувших года это превратилось в некий маленький ритуал. На комоде стояли три портрета крупного формата в серебряных рамках, аккуратно расставленные полукругом. Один из них просто манил к себе Максима, и он напряженно всматривался в изображение. Этот был его любимый снимок, потому что стоило ему вспомнить день, когда делали его, как он сразу испытывал острый прилив счастья, и привычное ощущение грусти ненадолго отступало.
Фотографом был один из тех четырех человек, кого он любил больше всех на свете. Он тоже был на этом снимке, сделанном в 1938 году, в четвертый день его рождения, в саду на их вилле в Ваннзее, что неподалеку от двух озер с таким же названием в пригороде Берлина.
Фотографом была тетя Хеди. Небольшую семейную группу она расположила именно так, как сама того хотела, усадив всех на лужайке под липами на берегу небольшого озерца Кляйнер Ваннзее.
Он сидел между мамочкой и папой. Бабушка тоже была рядом с отцом, но с другой стороны, а Тедди – по другую сторону от мамы. Все они улыбались, их лица как бы сами светились на ярком солнце, пробивавшемся сквозь зеленые ветви лип. Этот снимок сам по себе излучал счастье, не говоря уже про тот исполненный счастья день. Когда Максим закрывал глаза – именно это он сейчас и сделал, – он мог зримо вообразить все до мелочей, как было в тот день, мог оживить тончайшие нюансы каждой детали, увидеть ее с кристальной отчетливостью, мог воссоздать все заново…
Сегодня ему исполнилось четыре года.
Он стоит в большом саду, прикрывая ручонкой глаза от яркого желтого солнца. Денек чудный. Синее небо, в нем воздушными шариками плывут белые облачка, а внизу у подножья зеленого склона блестит, как стеклянное, озеро, и на нем белеют большие надутые паруса их лодки…
Он повел носом. Пахнуло сиренью и розами, и ветерок принес свежий запах озерной воды. Он побежал через лужайку к столу под плакучей ивой. Стол под белой дамасской скатертью был накрыт на восемь персон маминым сервизом дорогого фарфора. Рядом, на другом столе, высилась целая гора перевязанных лентами коробок с разными фантастическими игрушками, играми и книжками с картинками – это он знал наверняка.
Он услышал голос матери, и как-то вдруг получилось, что и папа, и мама оказались с ним рядом; они улыбались и ласкали его, и уголком глаза он заметил направляющихся к ним через лужайку тетю Зигрид и дядю Томаса. Позади дяди Томаса шел шофер Хайнц, тащивший очень большой предмет, завернутый в коричневую бумагу. Хайнц поставил перед ним свою ношу, а тетя Зигрид воскликнула: «Миленький, это тебе!» – и помогла ему развернуть бумагу. Его взору предстала самая красивая лошадка-качалка, какую он когда-либо видел, златогривая, с раздувающимися ноздрями и полированным седлом с серебряными бубенчиками.
Папа посадил его на лошадку и подтолкнул, и он восторженно раскачивался на ней, а тетя Хеди фотографировала много раз, покуда папа не сказал: «Хватит» – и не снял его с коня. Затем каждый дарил ему еще подарки в красивых коробках, и тетя Хеди объявила: «Теперь я хочу сделать групповой портрет семейства» – и повела всех под липы. Там все расселись, а она все щелкала и щелкала своим фотоаппаратом.