Стефани Кляйн - Честно и непристойно
Честно говоря, это был просто симптом. На самом деле проблема была в характере самого Оливера. Он нежный и очень хороший, но он меня ужасно раздражал. Я любила его, но он мне на самом деле не нравился. Меня не интересовала его работа или друзья, или то, какие деревья ему нравятся в парке. Знаете вопрос: «Какие три фильма вы взяли бы с собой на необитаемый остров?» Если заменить фильмы на людей, то Оливера в моем списке не оказалось бы. И это главное.
– Мне очень жаль, – сказала я, и мне правда было жаль. – Я знаю, поверь мне, знаю, тебе нелегко, но лучше сейчас, чем...
– Я понял. Я ухожу. – Оливер помедлил у двери моей квартиры, глядя на меня. – Надеюсь, ты найдешь того, кого ищешь. – И он закрыл за собой дверь.
Я всегда считала, что в Центральный парк стоит ходить либо затем, чтобы фотографировать пожилых людей, либо чтобы что-то оплакивать. Я собиралась заниматься и тем, и другим, а для этого требовались особая модель фотоаппарата «Никон» и темные очки со стеклами прямоугольной формы, которые обычно носят старики, – эдакие уменьшенные копии «вольво» для лица. Может, я сниму очки с первого же неповоротливого старика, который мне попадется. Ну да, у меня было дурное настроение. А чего еще ждать после разрыва? Приглашаю разделить со мной слишком солнечный и не по сезону теплый ноябрьский день.
После разрыва приходится заниматься разделом имущества. Вы возвращаете музыкальные диски и выцветшие футболки. Оливер передал через швейцара коробку, заполненную распечатками всех посланных мной сообщений, всеми без исключения открытками, визитками и проспектами ресторанов, где мы обедали. Пожалуй, это было слишком, но так уж он справлялся с ситуацией. Однако предстояло разделить и еще кое-что. Пришлось размежевать территорию.
Этот ресторан мой – я туда ходила до того, как мы начали встречаться. Этот бар ему нравился больше, чем мне, – пусть забирает. Мы делим места в уме, планируя наши дни. Центральный парк принадлежал Оливеру; это точно. Он знал названия всех статуй, дорожек и деревьев, знал, что начинающие роллеры тренируются возле азалий на Черри-Хилл, а снимать всадников лучше всего, когда они проезжают под аркой Пайн-Бэнк. Я собиралась вторгнуться на его территорию.
Подхватив свой рюкзачок, дневник и фотоаппарат, я двинулась в парк Оливера. Я знала: парк и его обитатели нагонят на меня тоску, однако я жаждала растравить себе душу, и это было именно то, что надо.
Ненавижу счастливые, солнечные, как песни группы «REM», дни на Манхэттене, особенно возле парка. Центральный парк напоминает мне о том, чего я лишена. Он полон людей, занятых тем, что следует делать при закрытых дверях. Например, держаться за руки и сажать себе на шею растрепанных детишек. Хуже того, здесь все время кто-то бегает. Бегать уж точно полагается на беговой дорожке в тренажерном зале. Я не хотела быть рядом с бегунами, прогуливающимися семействами и тощими особами в бикини, которые лежат там и сям, воображая, что у них-то все в порядке. А на самом деле они делят огромное пространство с кучей незнакомцев и при этом валяются в нижнем белье. В городе есть где жить и помимо дорогих отелей. Найдите себе комнату.
Нет, если честно, причина моей ненависти к парку кроется не в парке как таковом. В сени ветвей и под покровом листьев запрятана история моей жизни. По рассказам моей мамы, все мое детство она провела, обливаясь слезами в парках: «Я чувствовала себя матерью-одиночкой: вечно одна, с тобой в коляске, смотрю на другие семьи и удивляюсь отсутствию собственного мужа». Ей было наплевать, что отец работал. Она не на это рассчитывала. Я много лет слышала о том, как мама переживала, что даже в выходные мой отец не находил для нее времени. Кажется, это было предостережением. Я не желала проводить уик-энды в одиночестве и лить слезы в парках, ощущая себя незамужней. Но с Гэйбом именно так и вышло.
Когда-то, в пору своей замужней жизни, я зачастила в парк, пока Гэйб работал все выходные напролет. Поначалу я не имела ничего против, зная, что будь у него выбор, он предпочел бы мое общество. Он жертвовал собой ради нас обоих. По крайней мере так я себе твердила, хотя, в сущности, он был озабочен своей карьерой, а вовсе не «нами обоими». И все же я продолжала сидеть в парке, прихватив одеяло и книгу, надеясь, что этот «пикник для одного» сгладит чувство одиночества. Но если делать это часто, налюбоваться вдосталь на детские коляски, то скоро парк станет невыносимым, и вы будете ходить туда только тогда, когда вам захочется поплакать над своей горькой судьбой.
Я несла на себе страдание, как носят одежду. Горе заставило меня чувствовать. Я чувствовала себя довольно сносно. Ощущала себя хреново, но живой. Моему телу нравилась напряженность взлетов и падений. Когда я испытывала сильные чувства, то становилась ближе к человечеству. Все приобретало превосходную степень. Становилось острее. Ярче. Глубже.
И благополучнее? Нет, это вряд ли. Я не искала благополучия. Я хотела страсти и сумасбродства – я считала, что это и есть жизнь. Она капает и сочится из всех щелей сладкой кашей, потому что мы здесь. Сейчас. Живы. Живем. В переводе с латинского «passion», страсть, означает «физическое страдание, мученичество, греховное желание, испытание». О, это было как раз по мне.
М-да.
Слово «было» здесь не совсем точно. Мною до сих пор движут подобные стремления, однако я держу их под контролем, напоминая себе, что существительные всегда надежнее прилагательных в сравнительной степени. Стабильность и долговечность важнее, чем «ярче» и «острее». Я начинаю понимать, что в жизни важна не только страсть, но и сострадание. Нужно не только кричать, но и слушать.
Когда я подошла к «Таверне» у Зеленого входа в парк, женщина, одетая в стиле детективного фильма-нуар вроде «Мальтийского сокола», спросила:
– Простите, вы не подскажете, как найти «Зеленую таверну»?
Я улыбнулась и указала ей за спину.
– Ой, спасибо!
Она и ее синие брючки развернулись и поспешили к бородатому мужчине, на груди у которого висел в люльке из пестрого шарфа младенец. Я все еще улыбалась, глядя на то, как она показывает ему направление и поправляет вязаную шапочку на голове у ребенка.
Я тоже так хотела, хотела ребенка и мужчину, с которым можно забыть обо всем на свете. Мне хотелось впитать в себя ее жизнь. Я сфотографировала их, пока они занимались разглядыванием коричнево-голубой карты.
Может быть, мое настроение улучшится, если я представлю, что нахожусь за границей, в европейском городе? Я могла бы, коверкая язык, спрашивать у прохожих:
– Э-э, лузайка, овечки? Здесь, нет?
Я могла бы устроиться, скрестив ноги, в ближайшем кафе, обернуть шею узорным шелковым шарфом, читать книжки по фотографии или задумчиво смотреть по сторонам, помешивая эспрессо, глядя, как струйка моего дыхания тает в холодном воздухе. Покончив с эспрессо, я перебралась бы в еврокафе, полное людей в коже, в футболках в обтяжку с номерами, и потягивала бы «Сансерр», глотала оранжевую мякоть устриц, обмакивая подсушенный хлеб в озерцо кокосового молока, благоухающего тайскими специями. Я могла бы тыкать солеными кусочками картошки-фри в баночку с майонезом, потом отдала бы должное десерту и тому сиропу, который они подают с десертом, именуя его вином. Впрочем, горькая истина заключается в том, что я не почувствовала бы себя лучше. Я бы почувствовала себя сытой. Сытой и полной опасений.