Единственное число любви - Мария Барыкова
— Ты лунная, — тихо прошептал он. — Впусти меня, впусти… — В его словах послышалась тоскливая мольба.
Фонарь за окном вспыхнул ярче и погас, и в слепом внезапном мраке мы соединили наши руки где-то на середине комнаты и бесшумными тенями опустились на груду пахнувших тленом и мускусом тканей. Вытянувшись, как в судороге, наши тела лежали рядом, касаясь друг друга лишь плечами и бедрами, в которых, вскипая, густела кровь. Не выдержав, я повернулась на бок, приближая лоно, но он вдруг отчаянным движением встал на колени и склонился, шепча в распахнутые входы:
— Золотые ворота, свод небесный, откройся, сжалься…
Я скользнула вниз, возлагая на себя его закаменевшее гладкое тело, как покров, и он начал свое схождение. А спустя несколько секунд мы одновременно застонали в бессилии: узкие врата не могли вместить его щедрот. Тщетно, кусая в кровь губы, я пыталась толчками раскрыться шире — Глеб, бледный даже в темноте, упал на спину, и в его рассветных глазах встали непролитые слезы.
— Я знал, — твердил он, сжимая мою руку, — я так и знал… это мой крест, мой камень… За что?! Та первая девушка, которую я любил в шестнадцать, в ужасе убежала, и в первый раз мне пришлось отдать себя шлюхе… Это был ужас, грязь… А женщина — это преклонение, чистая молитва… Когда ты пришла, я понял, что Бог сжалился надо мной и снова послал любовь… О-о-о! — Он стиснул зубы. — За что?!
И до позднего сентябрьского рассвета длилась эта пытка, а когда стало светло и я увидела страшные следы наших усилий, то обняла Глеба, как ребенка, и прошептала то, чего не могла не прошептать:
— Я не уйду.
Весь день я провела словно за стеклянной стеной, через которую мне грустно и недоумевающе улыбались Алешины глаза. Глеб тихо передвигался по мастерской, старательно не приближаясь ко мне. Его синее шелковое, истончившееся от времени кимоно то требовательно поднималось, то обреченно опадало, а я, сидя в углу дивана и не зная, что делать с кричащим лоном, думала о возвращении Алеши и одновременно не могла отвести взора от окутанной слабым шелком муки. Пальцы мои до сих пор еще ощущали литую тяжесть горячих, чуть удлиненных ядер, сзади казавшихся сладостной гроздью, вот-вот готовой отдать свой сок. Веки невольно прикрывались, и мысль о том, что испытаю, если действительно смогу вобрать эту мощь лесного божества, пятнала мои скулы лихорадочным румянцем.
Я не заметила, как Глеб подошел ко мне уже одетый в потертые джинсы и длинный грубошерстный свитер. От свитера воистину пахло костром и прелой листвой, и мои соски отвердели, будто уже погрузились в колючую длинную шерсть. Наверное, я застонала, потому что Глеб вдруг стиснул мои сведенные колени и, опустив ресницы, угрюмо и жарко пробормотал:
— Я знаю, о чем ты думаешь. Если это случится, ты будешь мой дом и моя твердыня, и никто больше никогда не войдет в тебя… — От него шел жар, как от человека, мечущегося в бреду. Но последним усилием воли он переборол себя и, открыв глаза, закончил: — Я пойду. Надо купить вина. Много вина. Оно делает нас легче. И прошу тебя, не двигайся без меня, вот так… — Несколькими движениями он быстро уложил меня, дав воспаленным вратам глоток свежего воздуха и, как налитый до краев бокал, обеими безвольными моими руками приподняв левую грудь.
Я не помню, сколько пролежала так, забываясь и путая, что же теперь реальней, горькая ли любовь к Алеше или плод, вот-вот готовый разорвать свою тонкую алую кожуру. Но из незакрытой форточки тянуло острой холодной струйкой, которая проникала внутрь, леденя тело и разум. И выбора не было. Ах, если б я знала, что в тот вечер мне предстояло выбрать на всю жизнь… всю жизнь.
Вина Глеб принес действительно много, темно-красной «Медвежьей крови». Тускло отсвечивающие бутылки стояли ровным треугольником посередине подиума, именно там, где вчера стояла я. Потом он долго колдовал над моим лицом с гримом, тушью, углем и пудрой, пока в нем явственно не проступили те далекие, те жестокие зарева, что сутки назад легли на бумагу. Из зеркала, покрытого мельчайшей сеткой трещин, на меня дерзко и бесстрастно глядела пепельноволосая славянка, ставшая жестокой и прельстительной ханской наложницей. Бирюзовые тени плыли над взмывшими к вискам глазами, и капризно гнулся гранатовый рот. Было отвратительно и сладко.
Прозвенел звонок.
— Ради бога, выключи свет, — прошептала я Глебу.
Но даже в бестрепетных осенних сумерках, которые уже ничего не обещают, я увидела, каким серым и обреченным стало Лешино лицо, будто на нем, как и на моем, вдруг выступило нечто тщательно скрываемое — неверие и невозможность борьбы. О, я поняла, что он не будет, не в силах бороться, может быть, еще раньше, чем его высокая фигура замерла на пороге, может быть, еще по звонку, прозвучавшему далеким отпевальным перезвоном.
Глеб как ни в чем не бывало пожал ему руку и, усадив его в кресло напротив меня, медленно раскурил трубку.
— Выпьем?
Вино лилось с громким плачущим звуком, и так же громко мы глотали его в беспощадной серой тишине. Синие слезы бороздили узкие дорожки по моим набеленным щекам и пачкали странные одежды, за полчаса созданные из разноцветной марлевки. Глеб, повернувшись к нам спиной, встал у высокого окна, окутанный сладковатым дымом. И только тогда я беззвучно, этим чудовищным красным ртом, позвала: «Алеша!», и он с каким-то хрипом упал на колени перед диваном, прижав к небритой щеке мою голую ступню. Жестокий, телесный, растленный Восток! Я не упала с ним рядом, глаза в глаза, рука в руке, не просила прощения, не прощала, а лишь терпела и позволяла, нетерпеливо вздрагивая черными лентами на высоком подъеме. И в этот скользкий шелк билось его влажное дыхание со словами оправданий…
Если я не сошла с ума в ту ночь, то только потому, что безумие гасили струи вина. Оно, прозрачное и хмельное, заливало губы и сердца, расплываясь по дивану и одеждам неровными тревожными пятнами. Под утро Алеша рывком взял в большие ладони мое ставшее грязным лицо и внятно сказал:
— Прости. Ты права. Ты всегда права. Живые должны быть с живыми. — И, тяжело ссутулившись, ушел.
Моя душа улетела за ним, но тело осталось. Тело, которому предстояла жертва. Упругими движениями Глеб разматывал скрывавшие меня метры марлевки, и сквозь головокружение мне казалось, что он вытаскивает на свет божий мое бесстыдное, мое плотское,