Дмитрий Бушуев - На кого похож Арлекин
— Найтов, спускайся к нам, без тебя тоска, — упорствовал Рафик.
В тот момент я проклял все на свете — приглашение за Волгу, дьявольский ужин, волков на льду, снегоход, зверски убитый рояль и пьяное чудовище, которое когда-то было Рафиком. Мне хотелось набить ему морду и окатить холодной водой, чтобы привидение снова обрело плоть и опомнилось. Одевшись со скоростью пожарника, я вылетел из спальни как растревоженный зверь из норы, как пистолет, выхваченный из кобуры. Мне хотелось раз и навсегда прекратить эту бездарную пьесу, написанную каким-то почтальоном или графоманом-фермером. Но пелена безумной ярости упала с меня, я быстро остыл и едва не расхохотался, когда увидел, что Рафик облачен в старое черное платье с большим декольте, отороченном паутиной синих гробовых кружев. Бумажная выцветшая роза на груди, траурная шляпка с вуалью, босые волосатые ноги: Бр-р-р: Даже духами дешевыми разит (кажется, «Ландыш», которые любила моя тетушка Элизабет). Рафик делает реверанс, смотрит на меня пьяными глазами с такой любовью, что я все-таки смущаюсь и смеюсь. Денис успел запрыгнуть в джинсы и надеть футболку — выглянул из комнаты как испуганный взлохмаченный заяц и тоже стал хохотать. Довольный произведенным эффектом, Рафик берет меня и Дениса за руки, подмигивает мне накрашенным глазом. Подкупленные театральным обаянием этой веселой вдовы мы с бельчонком, как-то не сговариваясь, решили принять участие в игре — и вот, послушно спускаемся по ступеням под шорох старых шелков.
Свечи в гостиной.
Шипит пластинка с романсами.
«Гори, гори, моя звезда:»
Теперь я убедился воочию, что Рафик пришел не один: таинственный гость расположился в кресле, протянул ноги к камину.
— Арсений, мальчик мой, познакомься — это Андрей с Денисом, — сказал прокуренным фальцетом вошедший в роль пианист, нервно перебирая в руках кружевной платок, выхваченный откуда-то из рукава; при свете свечей Раф был похож на привидение опереточной постаревшей королевы, лунной вдовы, отравившей генерала-мужа из-за любви к бедному французскому лейтенанту. Гость встал и протянул мне тяжелую ладонь.
Я долго рассматриваю его молодое породистое лицо, скопированное с агитплакатов коммунистической империи: лоб неандертальца, но простая и открытая улыбка, волевой подбородок, шрам на щеке. Квинтэссенция мужества. Я едва терплю его дыхание, смешанное с чесноком и дрожжами, и это неудивительно — ополовиненная банка с брагой на столе. Тут же в полутьме, замечаю синяк у него на шее — как укус вампира: нет, это, видимо, губная помада. Да, это липстик. Ничему не следует удивляться в этом доме, полном теней, вина и взрослых игрушек. Никакое больное воображение не произведет картины более близкой к макабру, чем та, которую сейчас я имею счастье (или несчастье) созерцать, потому что театрализованный реальный ужас страшнее голого детского страха и алкогольных кошмаров. Мне вдруг действительно стало страшно, когда Раф опять взял меня за руку: его бледное лицо с тенями под запавшими глазами было страшным, черное платье, свечи и даже эти старые романсы. Я чувствовал себя так, словно только что растревожил могилу и вот собираюсь вскрыть гроб. Почему-то подумалось, что в холодильнике у Рафика, наверняка, лежат несколько младенцев. И уж совсем инфернальный ужас охвати меня, когда пианист, вспотевший от непонятного внутреннего напряжения, стал петь. Это было смешно и, поверьте, это было страшно — такого смешения противоположных чувств я ранее за собой не замечал и не испытывал впоследствии (кроме классики: любовь и ненависть). Смешно и страшно. И не знаю, как объяснить. Впрочем, Рафик сам помог это объяснить, когда, выпив бокал браги (картинно, отставив локоть в сторону, и с удовольствием, точно это было звездное шампанское), сел на колени к таинственному Арсению и, обняв его за шею, начал свою огненную исповедь:
— Это, Арсений, моей матери платье. Это платье она на похороны отца надевала, он не долго после операции протянул. Почки замкнули. Ты знаешь, я до сих пор ее ненавижу. Точнее, люблю и ненавижу:
— Кого ненавидишь? — зачем-то спросил Арсений.
— Мать свою ненавижу. Ты помнишь, вчера у церквушки на утесе: Я ведь на ее могиле танцевал! Ты думаешь, я пьяный — полный дурак? Хуй! Я с удовольствием танцевал, даже обоссать ее хотел, только ты мне не дал. А зря: Такой кайф обломал!
— Почему? Это ее фото в твоей спальне?
— Ее. И этот дом тоже ее: И рояль тоже ее был. Мне кажется, она даже с того света: она любит меня до сих пор и не может со мной расстаться. Но ты, может быть, и не знаешь, что материнская любовь превращает нашу жизнь в ад:
Я хорошо это знал. Рафик продолжает:
— Я хочу быть самим собой, понимаешь? Я хочу жить своей жизнью, и жизнь моя не удалась, потому что гадина слишком меня любила, единственного сыночка, урода! Я никогда ей не прощу: Она, бля, до сих пор меня ревнует, — Рафик вдруг поцеловал Арсения и погрозил кулаком куда-то вверх. — Когда она ушла, я почувствовал облегчение, но все равно жизнь была уже искалечена, все было позади — и юность, и свежесть, и вздохи на скамейке под сиренью, и небо в бриллиантах — только огромный монумент Матери отбрасывает тень на всю мою собачью судьбу. И вроде бы хорошим человеком она была — добрая, чувствительная, а все равно ненавижу. Она постоянно повторяла, что живет для меня и ради меня, но я сыт по горло этой навязчивой любовью, мне таких жертв не надо. Хватит. Да что сейчас говорить, все равно все потеряно: — Рафик оставил Арсения, поставил пластинку с начала и закружился с бокалом по комнате, подвывая и трагически закатывая глаза:
«Отцвели уж давно
Хризантемы в саду…»
В который раз он был смешон и жалок. И в который раз я все ему прощал и, наверное, любил, как уважаемая публика продолжает любить состарившуюся балерину с артритом.
«Но любовь все живет
в моем сердце больном!..»
По крайней мере, Рафик был живым (или изо всех сил старался произвести впечатление живого, что ему удавалось). С ним не было скучно. На сцену всякий раз выходил новый артист из многочисленных составляющих его внутреннего «я»: Танцуй, бездарный пианист! Танцуй, подпольный онанист!
Блямм-м-м-м! Рафик выронил бокал. Бокал разбился вдребезги. Боже мой, босыми ногами по осколкам!
— Стоп, стоп, — я кричу, но Рафик не слушает меня и, видимо, не чувствует порезов под алкогольной анестезией.
«…я хожу один,
весь измученный…»
В безумном круженье он срывает с платья бумажную розу и бросает мне — я ловлю ее. Боже, какой пошлый жест:
«и беззвучные слезы катятся
пред увядшим кустом хризантем!»
Пол в кровавых разводах. Пластинку заело: «кустом хризантем: кустом хризантем: кустом хризантем: кустом хризантем: кустом хризантем:» Так иногда заедает определенный круг жизни, и предметы, лица начинают вращаться вокруг лирического субъекта в той же последовательности. Стагнация творчества. Ночные неврозы и повторение тихого кошмара — та же яичница с беконом утром, стакан апельсинового сока, все тот же мир и тот же я. Этот кретин в клетчатом пиджаке — все тот же я, тот же растлитель и развратник бреется каждое утро: Какой ужас. Иногда пытаюсь хоть что-то изменить — беру зубную щетку в левую руку, изменяю маршрут на работу, покупаю новую рубашку или бросаю пить — нет, не срабатывает. Стагнация. Этот мир давным-давно заело. Земную ось заело, вот и кружимся на карусели как старики, впавшие в детство: мелькают яркие лошадки, мигают гирлянды, а мы думаем, что скачем по прямой: По кругу, товарищи, по кругу. И лошади ваши ненастоящие, и все удовольствие за пять рублей.