Дмитрий Бушуев - На кого похож Арлекин
— Кто — «они»?
— Демократы: Ты видишь, я не умею строить, я умею разрушать. Программа саморазрушения, — он хлебнул из горлышка и опять рассмеялся. — Пока нас не сожрали здесь волки, сматываем удочки, Андрей Владимирович.
— Да кому я там нужен, Раф, сумасшедший:
— Ха! А кому ты здесь нужен? Ты же пропьешь мозги в этой пустоте. Ты же поэт! И хороший поэт, не то что я пианист. Пи-а-нист! «Наш Рафик был на все горазд — он пианист и пидарас:» — помнишь, в той песенке?
— Кому же там нужны мои стихи?
— Твоя трава, твои сады! Пиши для Дениса. Или для меня, если я тебя хоть сколько-нибудь еще интересую:
Рафик запинался и говорил нечленораздельно. Следующий основательный глоток нокаутировал его.
Все. Поехали. В кресле сидела крашеная тряпичная кукла в старом халате. Руки обвисли, бутылка покатилась по полу: Я взял куклу на руки и осторожно перенес на кровать в кабинете; положил его на бок, чтобы, не дай Бог, не захлебнулся во сне собственной блевотой. Укрыл пледом, вспомнив Мандельштама: «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа — ты меня им укроешь как флагом военным, когда я умру. Выпьем, дружок, за наше ячменное горе, выпьем до дна:» Мы же тоже пили до дна, до донышка, шли ко дну как желтые субмарины.
При свете ночника затаенно оглядываю кабинет моего пианиста: пыльные бумажные цветы и сухие колосья в псевдокитайской вазе, ворох исписанной нотной бумаги на подоконнике (неужели он сочиняет, никогда не говорил об этом:), пожелтевшая фотография не стене — женщина в белой панаме на фоне размытой черемухи или яблоневого цвета (или вишневого?). В бусах. Красивая. Улыбается застенчиво. Мать? Наверное, мать, кто же еще? Стол перед окном дубовый, основательно-крепкий. Капитальный стол. Хорошо, наверное, пишется за таким столом в долгие зимние вечера. А что, интересно, в выдвинутом верхнем ящике? Стоп, любопытный Найтов, какая разница, что там в верхнем ящике? Ну все-таки: Аморальный тип. Ну что там может быть? Ничего. Ну, посмотрим просто так — Раф не узнает: Я выдвинул ящик еще больше и обнаружил кучу писем и открыток. Ого, а вот и моя открытка! Рождество три года назад! Я выбрасываю этот мусор, а Рафик все это хранит сентиментально. А все-таки приятно: Может, прочитать какое-нибудь письмо? Ну это уж слишком! Ну просто так, заглянуть поглубже — друг все-таки: Вот именно, что друг, — задвинь ящик! Ну одно хотя бы, наугад: Так:
«Дорогая Анна Леонидовна!»: А какой год? Боже, шестьдесят первый!.. «Дорогая Анна Леонидовна! Надеюсь, Вы здоровы и, как и мы, наслаждались этим великолепным летом. За Волгой у нас просто рай! Рафику купили велосипед, но лучше бы не покупали — мальчик стал еще больше отвлекаться от инструмента, но все говорят, что он очень, очень способный мальчик. Смотрю на него сейчас в окно — они с Сашей в саду сажают куст крыжовника. Должен прижиться хорошо, почва здесь хорошая: Вы бы тоже приезжали к нам, чем сидеть одной в пыльной и шумной Москве. Приезжайте и будьте с нами сколько хотите. За тем и письмо к вам пишу. Кстати, наши соседи тоже москвичи — молодые филологи с сыном десяти лет. Славный мальчик, высвистывает Рафика с утра пораньше, но я боюсь отпускать их одних в лес или к реке. Саша не пьет после операции, так что насчет этого не беспокойтесь — здесь мир и тишина. И просто хорошо. Ждем вас и любим:»
Ну и что? Письмо как письмо. Я поднялся наверх, но еще долго не мог заснуть, думая о своем и о чужом детстве, о судьбе чужой семьи и: мало ли о чем я думал, обнимая спящего Дениса и глядя на морозные звезды: Но толпы милых, знакомых и незнакомых теней шли в мой сон — и солнце детства, и мама с зонтиком на лодке, тетушка Элизабет, и бабушка дает мне двадцать копеек на мороженое — и я безумно, безумно счастлив, и лето такое цветущее, и небо такое открытое, и облака такие, и купола: и твой воздушный змей, Андрюшка: Я еще сильнее обнял Дениса, точно обнимал свое детство, точно я до сих пор боюсь расстаться с тем временем, когда я был абсолютно счастлив. Вчера я буду счастлив, вчера я буду счастлив: Небо вчера будет ближе, краски вчера будут ярче, и ангел-хранитель опять возьмет меня за руку и поведет по тропинкам моего детства.
Моделируя свой мир и определяя вектор своей странной судьбы, в который раз прихожу к выводу, что прекрасные феи положили в мою колыбель лучшие свои дары, но одна из них: впрочем, и ей спасибо, ибо она «часть той силы, которая вечно желает зла и этим совершает благо». От меня вы услышите только благодарность, даже если и ты, читатель, бросишь в меня камень. Спасибо.
:Я снова просыпаюсь в перламутре зимнего утра, в который раз с ощущением счастья — и утро солнечное, чистое, как молитва ребенка. Спускаюсь на веранду. Затапливаю камин, завариваю чай с мятой. Прикуриваю от уголька. Люблю домашний, старинный дух, начало нового дня, и я влюблен, и я на краю счастья. Скрипнула дверь — Рафик выглянул из своей норы. Он похож на взлохмаченную испуганную обезьянку — пожелтее, чем обычно, и с воспаленными глазами. Я не мог удержаться от смеха. Он дрожал так экспрессивно, что мне показалось, даже рюмки в серванте зазвенели. Не говоря ни слова, пианист греется у камина, искоса и с сожалением поглядывая на побежденный рояль, рухнувший вчера с оборванными нервами и выбитыми зубами — он действительно похож на страшный гроб, который долго плыл по волнам и разбился о скалы. Рафик стесняется посмотреть мне в глаза — я знаю, что такое утренний похмельный стыд, поэтому первым ободряю пианиста, но он все равно не находит себе места и бродит по гостиной как слепой котенок, тыкаясь во все углы и как бы с удивлением рассматривая давно знакомые предметы. Босоногий Денис в обтянутых джинсах и зеленой майке резво соскочил по ступеням — в золотистом свете зимнего утра он такой свежий и гениально красивый (или просто красивый как все гениальное). Даже Рафик на миг остолбенел перед чудесным его появлением и вымолвил: «Доброе утро, Денис Белкин. Боги спускаются на землю. Не ты ли вчера был виночерпием на пиру у Зевса?» Бельчонок не понял вопроса, посмотрел на меня и зарделся. Я поспешил за него ответить, что вчера: на пиру у Зевса: был виночерпием какой-то невесть откуда появившийся пианист, который: наливал только себе, но играл столь виртуозно, что даже духи Аида слетелись послушать его игру и, возревновав, устроили мелкую пакость:
«Стоп, господа, стоп. До сих пор кусаю от досады свои накрашенные ногти. Ведь они уже родились в Швейцарии, а теперь сидят, пьют чай с мятой. Терпеть не могу пепперминт. Ночью я хотел поджечь дом, но стало жалко этого бездарного пианиста — Великий Монгол уснул в тринадцатой позиции, луна пошла на ущерб, и всполохи под волжским льдом угасают. Пианист играл бы в красном кабарэ — в красном фраке и с золотыми зубами, но все равно бы кожа сползала с его рук как перчатки — клавиши-то горячие! Вы знаете, как черный кот подпрыгивает, обжигая лапки, на раскаленной крышке гранд-пиано? Уморительное, скажу вам, зрелище! Но публика почтенная, денежная, умеет весело коротать время до Страшного Суда. Но скоро Престол разрушится, и ко всякому замку найдется ключ, даже если тот ключ на дне морском спрятан. Но пошлю Найтову черепаху с письмом на панцире — медленная почта, зато надежная. Может, получит послание за минуту до трубы и успеет покаяться. Спасет себя — всех спасет. Меня спасет. Сделаю его богатым, пусть утешится. Но счастливым не будет. Это в моей силе сделать его счастливым, но не в моей власти. Спешу раскланиваться — колокольчики звенят на моем колпаке. Ах, какие колокольчики, какой звон чистый и серебряный! Какой звон! Вижу свет с Востока и падение Иерусалима. Целую ваши старые пергаментные руки. Красный арлекин.»