Анна Берсенева - Этюды Черни
– А ты?
– Меня можно не спрашивать. Я не пью, ты же знаешь.
– Знаю. Но люди меняются, – усмехнулся Сергей.
– Я не меняюсь. Принеси коньяк. Если Саша хочет.
В отличие от Сергея, который называл ее то Александрой, то никак, Ирина Алексеевна сократила ее имя непринужденно и правильно.
Сергей принес из комнаты бутылку. Его мама поставила бокалы для коньяка, тоже правильные, прозрачные «тюльпаны».
– За все, что хорошо кончается, – произнесла она, когда Сергей налил себе и Саше.
– Что кончается? – удивился он.
– Твои поиски дамы, потерявшей булавку. Сергей щепетилен, он непременно хотел вам ее вернуть, – объяснила она Саше.
– Что ты обо мне как о покойнике говоришь! – возмутился он.
– Я говорю то, что есть.
Сергей хмыкнул, выпил и начал есть суп. Саша сделала то же самое. Ей было немножко смешно наблюдать эту пикировку.
Но как только она проглотила первую ложку том яма, ей стало совсем не до смеха. Слезы выступили у нее на глазах, она стала хватать воздух ртом, огонь мгновенно залил и горло, и желудок.
– Вы не любите острое? – безмятежным тоном спросила Ирина Алексеевна. – Извините, я не предупредила, что том ям готовится с чилийским перцем. Сергей острое ест с удовольствием, вот я и не подумала.
– Н-ничего… – пробормотала Саша.
Приятное коньячное опьянение сразу выветрилось напрочь. Саша вытерла слезы и пожевала хлеб, пытаясь унять пожар во рту.
– Лемонграсс я оставила в тарелках, – тем же тоном продолжала Ирина Алексеевна. – Для еды он не предназначен, но продолжает давать замечательный запах. Вы чувствуете?
Никаких вкусов и запахов Саша уже не чувствовала. Только взгляд в тарелку позволил ей понять, что в супе наличествуют креветки и грибы. Ну, и травяной стебель из пакета, что принес Сергей.
– Приятный супчик, – еле сдерживая смех, сказала Саша.
– Чтобы смягчить остроту, можно добавить кокосовое молоко, – предложила Ирина Алексеевна. – Оно вот здесь, в соуснике.
«Да, обед в этом доме явно не рискует превратиться в рутину, – подумала Саша. – Как ей, интересно, удается оставаться такой инопланетянкой? Это здесь-то, теперь-то!»
Еще через пятнадцать минут она поняла: для того чтобы оставаться такой посреди не располагающей к тому действительности, эта загадочная женщина не прилагает никаких усилий, это дается ей само собою.
Ирина Алексеевна спрашивала, какова погода в Вене, была ли Саша на выставке Рафаэля в Лувре, и, в отличие от Саши, знала, что выставка эта продлится до февраля… Все, что составляло содержание сегодняшнего дня, его волнение и воодушевление, развеялось от разговора с нею как дым, будто не существовало вовсе.
Как ни странно, Саша этому обрадовалась.
«Хорошая инъекция безмятежности, – подумала она. – Необходимая».
Разговоры о Рафаэле в Лувре и погоде в Вене, которые должны были бы показаться отвлеченными, такими не казались, потому что такими не были. Ирине Алексеевне действительно было интересно разговаривать об этом и только об этом. Так же, как интересно ей было готовить огненный том ям; наверняка интереснее, чем обыкновенный рассольник.
Своей инопланетностью эта женщина каким-то загадочным образом возвращала окружающих с небес на землю.
Да и то уж было хорошо, что от острого супа выветрилось из Сашиной головы опьянение, в последнее время ставшее привычным и желанным.
Никому Саша в этом не призналась бы, но себе-то и признаваться не надо, про себя-то и так знаешь, что жизнь твоя совершила поворот, какого ты никогда не ожидала, что ежевечернее легкое забытье с каждым днем наступает у тебя все раньше и становится все менее легким…
Летний приезд родителей, приведший Сашу в Москву, отодвинул мысли о собственной жизни – те мысли, которые она от себя безуспешно гнала, – но отодвинул ненадолго. Родители вернулись в швейцарскую деревню, к своему коллайдеру, и страшный вопрос – чем наполнять каждый день жизни? – встал перед Сашей снова со всей его жуткой невозмутимостью. И с неотвратимостью.
От неотвратимости она как раз и пыталась уйти. Это оказалось непросто, это требовало немалых сил, воли, и бегство от неотвратимости сделалось теперь основным содержанием ее жизни.
Некоторое время она еще размышляла, чем ей заняться. Можно было продолжать частные уроки пения. Не все же ученики окажутся Мариями Таллас. Приложив некоторое усилие, можно было бы, вероятно, давать такие уроки и в консерватории: и деда ее там еще помнили, и собственное ее имя что-нибудь да значило.
Но зачем?
Зачем, если ни разу за все время своих занятий Саша не почувствовала, чтобы они наполнили ее жизнь хоть каким-то смыслом? День, когда она ожидала учеников, встречал ее тем же гнетущим ощущением, что и день, от них свободный.
Необходимость иметь верный ежемесячный доход никакого смысла в ее работу не вносила тоже. Она понимала, что в любую минуту может сдать внаем свою квартиру в Париже, и в сочетании с банковскими процентами это даст ровно столько денег, сколько ей требуется на повседневную жизнь.
Ирина Алексеевна была права: Саша действительно знала цену бриллиантовым булавкам и шубам в пол. Для того чтобы и бриллианты, и шубы приносили радость, в жизни уже должен был наличествовать смысл, сами по себе они источником смысла и радости быть не могли.
Попросту говоря, булавка заставляла собой любоваться, когда Саша прикалывала ее к концертному платью, представляя, как бесчисленные огоньки рассыплются от бриллианта по сцене. А шуба – когда она надевала ее на свидание или на тот же концерт. Снег летит с небес, и мороз покалывает щеки, и звуки музыки встречают на пороге, и долго поцелуй сияет на морозе, и дева русская свежа в пыли снегов…
Отдельно от поцелуя на морозе, отдельно от музыкальных фраз, доносящихся из-за дверей, когда идешь по коридору мимо репетиционных комнат, – шуба нужна была не больше, чем телогрейка.
Поразмыслив таким образом неделю, Саша позвонила агенту по недвижимости и попросила, чтобы он нашел жильцов в ее квартиру на бульваре Пуассоньер. Тот же самый парижский агент и покупал для нее эту квартиру три года назад, и, уговариваясь с ним теперь о том, какую назначить помесячную плату, Саша вспомнила, с каким нетерпением, с какой радостью ожидала тогда этой покупки.