Ирина Муравьева - Страсти по Юрию
Смеркалось, когда они свернули с большого шоссе на проселочную дорогу, всю в лужах от долгого ливня. Было то время суток, когда вечер еще не наступил, но от воды, застывшей в чашечках цветов, от мокрой травы и от мокрых стволов воздух казался темным, с лугов поднимался густой белый пар, вдали гнали стадо коров, их голос звучал одиноко и сорванно. По дороге им встретилась женщина в темном платке: несла от колодца ведро. Вода выплескивалась на ее босые ноги в резиновых калошах. Шофер ехал медленно: боялся проехать пятнадцатый номер. На веранде углового дома пили чай из большого самовара и пахло дымком и еловыми шишками. Владимиров искоса посмотрел на Зою: лицо ее было напряженно-внимательным. Такие лица бывают у спящих людей, когда они видят свой сон, стремясь все понять в нем и все в нем запомнить. Остановились у зеленой калитки, через которую свешивалась только что расцветшая, упругая сиреневая гроздь. Владимиров устал в самолете и хотел одного: сразу лечь. Он не понимал, почему Зоя молчала всю дорогу, и злился на это: ее непринужденный покой выводил его из себя.
— Приехали! Номер пятнадцать. Вот этот, с сиренью. — Шофер потянулся.
— «Что делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не красть детей…» — забормотал Владимиров, отсчитывая деньги.
Зоя удивленно посмотрела на него.
— Стихи вспомнил к случаю. Местного жителя, — объяснил он, нахмурившись, и тут же схватился за чемодан, собираясь поднять его.
— Не смей! — прорычала она, вырывая у него чемодан. — Ты хочешь, чтоб шов разошелся?
— Так что же я? Не помогу? — удивился шофер. — Калитку держите! Ключи у вас где?
Схватившись за бок левой рукой, Владимиров правой вытащил из кармана ключи и протянул их Зое.
— Постой-ка, — сказала она. — Что болит?
— С чего ты взяла! — с досадой и страхом отозвался он, затравленно блеснув на нее глазами. — За бок, что ли, взяться нельзя?
— А дом-то со всеми удобствами. Ишь ты! — Голос шофера донесся уже из комнаты. — Почем же такой? На лето снимаете или надолго?
— На лето, — ответил Владимиров. — Только на лето.
Комната наверху, с высоким потолком и длинным высоким окном, вся какая-то вытянутая и похожая на скворечник, стала Зоиной комнатой: она втащила туда свой чемодан и сразу же бросила на диван маленький плед. Он смолчал.
— Тебе будет здесь хорошо, — сказала она, оглядывая спальню с новой современной кроватью и японскими гравюрами. — Окно прямо в небо глядит. Свету много.
— Я сам прямо в небо гляжу, — усмехнулся Владимиров.
Он знал срок оставшейся жизни, как люди знают, например, сколько лет им осталось до пенсии или сколько лет займет служба в армии. И это сводило с ума. Он возненавидел тех, которые сообщили ему о его смерти, и про себя с содроганием пожелал им всем оказаться как можно скорее в его положении, а то уж они что-то больно спокойны и больно уверены, что им все можно. Главное было — как можно скорее удрать из этой жующей сосиски Германии и спрятаться дома. Вот здесь, в мягком лепете продрогших кустов, за спиною старухи, которая тащит ведро из колодца. И чтобы коровы мычали в полях. Надсадно, и сорванно, и бесприютно. Теперь мы все вместе. И мы не помрем. А вы там давитесь своими сосисками!
Еще в больнице он почувствовал, что голова идет кругом от злых и мучительных мыслей, но нужно успеть сделать то, что задумал: уехать и взять с собой женщину. Теперь будет все хорошо. Он дома, и женщина с ним. Владимиров вытащил флягу, хлебнул. Кажись, полегчало. Они меня приговорили. Ах, сволочи! Откуда вы знаете, сколько мне жить? В зеркале у двери появилось худое, обтянутое кожей лицо с дикими блестящими глазами. А-а, это ведь я! Ко рту подступило рыданье. Он снова хлебнул. И опять полегчало.
Зоя стояла на скамейке и рвала сирень. Ее осыпало цветами. Она выгибалась, чтобы достать самые пушистые грозди, и пела при этом, слегка задыхаясь:
А ты взглянуть не догадался-я-я!Умчался вдаль, ка-а-азак степно-ой!Каким ты был, таким ты и оста-а-а-ался!Но ты и дорог мне-е-е тако-о-ой!
С того раза, как они с Гофманом были у нее в гостях, она ни разу при нем не пела. Пой, радость моя. Никому не отдам.
Зачем, зачем ты снова повстреча-а-ался,Зачем нарушил мой по-о-окой!
Он подтянул ей из окна своим слабым, но верным голосом. Она обернулась к нему, улыбаясь:
Зачем опять в своих утра-а-а-атахМеня хотел ты обви-и-и-инить,В одном, в одном я только винова-а-ата-а,Что нету сил тебя забы-ы-ыть!
Мишаня Устинов продолжал находиться в России по несколько странной причине. В середине февраля жилистая и крепкая Ольга Петровна, которую Миша во всем теперь слушался, однажды сказала ему очень строго:
— Не нужно бы, Миша, вам мыться так часто.
Мишаня напрягся: он ей заплатил за дрова.
— А дело не в деньгах! — ответила Ольга Петровна.
Устинов приставил ладони к ушам: он стал хуже слышать с годами.
— Я химик, — сказала Ольга Петровна, — и я столько в своей жизни разных опытов поставила, что вам с вашими книжками и журнальчиками во сне не снилось! А тут вот на прошлой неделе проснулась и думаю: в чем же секрет долголетия?
Мишаня зарделся.
— Но я разгадала. Вы, Миша, хоть раз один слышали, чтоб ненцы с эвенками чем-то болели?
— Но я не знаком, так сказать, ни с эвенком, ни…
— А где же вам было знакомиться? Ведь вы, диссиденты, по кухням сидели!
Мишаня угодливо прыснул в кулак.
— Народы Севера находятся в мало пригодных для жизни и размножения условиях, — холодно заметила его наставница. — А хоть бы чихнул кто хоть раз! Опять же в аулах…
— В аулах?
— В аулах, в аулах! Там даже о гриппе не слышали, вот как!
— Ну, воздух у них и хорошие вина… И женятся на молодых даже в старости…
— Вы это мне, Миша, оставьте: на ком там кто женится! Женился Владимиров вон на молодке! А как заболел! Вы же сами сказали!
Мишаня руками развел.
— Нет, дело не в этом. А в чем, я скажу: нигде, Миша, в этих местах никто не купался и не подмывался! И в душ никогда и ни с кем не ходил!
Устинов отпрянул.
— Среди народов Севера, — ровным угрожающим голосом продолжала Ольга Петровна, — произошла де-мог-ра-фи-чес-кая катастрофа, когда активисты, посланные на льды советской властью, начали пропагандировать среди них гигиену! Как только ненец или эвенк дотронулся до своей кожи мылом с мочалкой, он стал беззащитен, стал легкой добычей для смерти!