Не в счет - Регина Рауэр
— А кого не интернет, тех баба Маня из соседнего подъезда, — я хмыкнула ядовито, пересела к ней на диван. — Три класса церковно-приходской школы всегда затмят шесть лет учебы и два года ординатуры.
— Я хочу уйти в частную клинику.
— В Аверинске их нет.
— Я знаю, — Енька, утыкаясь лбом в колени, разревелась неожиданно, раз четвёртый на моей памяти. — Но я устала. Я устала воевать с людской тупостью. П-почему идиоты и хамло так заметны? Главное, они живучее, а нормальные… Девчонок жалко. О-она… о-она ещё к-конфетку. А-ане.
— Каких девчонок? Жень?
— У-утром привозили, — носом, смазывая слова, она захлюпала хорошо, — девушку. Рак молочки с метастазами. Уже везде. У неё двое детей, Юля и Аня. Ей на улице плохо стало, скорую вызвали. Детей же не оставлять было, тоже привезли. Родственников нет. Мать была, но сердце не выдержало, когда про онкологию узнала. А Таня эта с девчонками осталась. Аньке два годика, а Юле четыре. Они у нас тут сидели, пока их соседка не забрала.
И конфетами Юлю угощали.
А та, взяв себе, за халат Женьку дёрнула и про сестру спросила: «А Ане конфетку дайте?».
— Я устала от негатива, — Енька, обнимая меня, выдохнула жалобно, шмыгнула носом в последний раз. — От смерти. Она ведь умрет, от силы ещё пару месяцев протянет. А девчонки в детдом пойдут. И сколько таких было, и сколько ещё будет, но у меня её вопрос про конфетку весь день в ушах стоит.
— Пройдет, — конфеты, дотянувшись, я со стола взяла, протянула одну ей. — Ты сама сказала, что было и будет такое.
— Бабка Петрова похоже тоже помрет, — она, шурша оберткой и кусая самый край, сказала уже спокойно и задумчиво.
А я согласилась:
— Помрет.
И померла.
В одиннадцать вечера из отделения до приемника добежала Лида и сказала, что Петрова из сто пятой, кажется, того.
— Посидите, — это, выбегая следом за Лидой, Енька бросила очередному обратившемуся, который не столько болел, сколько больничный хотел.
Бабку же выгибало дугой.
И моё имя, чтоб помогла, Женька на всё отделение прокричала. Мы удерживали, чтобы не свалилась на пол, её втроем.
Кололи и откачивали.
Ворочали сто с лишним килограммов, проклиная стоящую в углу кровать, до которой нормально добраться было невозможно.
И реанимацию вызвали.
Только поздно уже было.
— Двенадцать часов, двадцать минут, — на часы, садясь на пятки и отстраняясь от лежащего тела, которое на пол, чтоб обеспечить нормальный доступ, мы в итоге стащили, Женька посмотрела и проговорила безразлично. — Констатируйте.
— Надо сыну позвонить.
— Угу.
Женька сообщила.
А он приехал.
Николай Петрович Петров, прихватив дедовскую шашку, объявился на пороге приёмного покоя около трёх ночи, перехватил край железной двери, которую отпирать, услышав звонок, я, как и всегда, пошла.
Не могла не пойти.
Не смогла не отступить, когда дверь, вырывая из моих пальцев, перехватили и сверкнувший в свете тусклой тамбурной лампы металл я заметила.
— Где эта коза⁈
— Успокойтесь, пожалуйста.
— Она мою мать убила!
— Ваша мать умерла, потому что никогда не лечилась и её поздно привезли.
— Ты заткнулась бы и пропустила быстро…
К стене, врезаясь плечом и головой, я отлетела внезапно.
Отскочила от неё столь же быстро, бросаясь следом и пугаясь за Еньку. И страх за неё, как за маму или Измайлова на той дороге, был куда сильнее, чем когда-либо за себя любимую. Никогда не бывает страшно за себя так, как за близких.
И это за них, а не за себя раздирает на части злость.
Никто не смеет угрожать моей семье.
Плевать, если бы он кинулся на меня, но моя сестра…
— Женя!
Она, услышав шум и крики, закрывала двери отделения на ключ, прислонялась, разворачиваясь, к ним спиной, когда вслед за бабкиным сыном я из-за поворота выбежала.
— Алина, уйди.
— Ты, коза, мою мать убила! — он надвигался на неё по длинному-длинному коридору безостановочно, пёр махиной, которая чуть загнутым клинком размахивала.
— Николай Петрович, прекратите орать и уберите, пожалуйста, оружие. Вы находитесь в больнице, вы нарушаете режим и будите пациентов.
— Ты мне ещё указывать будешь как говорить⁈ Ты мою мать куда уже отправила? Где она? Чё ты дверь-то заперла? Она там? Пусти меня!
— Успокойтесь, пожалуйста. Там её нет. У нас лежат больные люди, много сердечников и тяжелых пациентов. Им нельзя волноваться, поэтому я прошу вас ещё раз замолчать и убрать оружие. В отделение я вас не пущу.
— Да кто тебя спросит, ключ дала сюда!
Головой Женька покачала отрицательно, сжала губы, что белыми у неё стали. И кулаки, когда в метре от неё просвистела шашка, она за спиной сжала.
А я… я приложила прихваченным из процедурного кабинета увесистым биксом Николая Петровича по голове. Не поняла, как взяла его, подошла и руки подняла, ударила человека, что на пол тяжёлым кулем рухнул.
— А больничный инвентарь портить нельзя, он казенный, — Енька, съезжая по двери на пол, проговорила отрешенно.
Держала себя в руках с пугающей невозмутимостью и спокойствием, пока с полицией, которую, нажав ещё на первых воплях тревожную кнопку, вызвала Лида, мы разбирались, развлекались до пяти утра.
Тогда же все наконец уехали.
Примчался вместо них Жека, на шее которого в опустевшем коридоре Женька повисла и затихла, замотала отчаянно головой, отказываясь отвечать на сотню его вопросов. И на меня он тревожно-вопросительно посмотрел.
— Шок. Отойдет, — говорить, выталкивая даже два слова, я себя заставила.
Наскребла остатки сил.
Или вредности, на которой и на крыльцо, чувствуя острую потребность в свежем воздухе, я выползла. Прошлась, не чувствуя ног и вообще хоть что-то, по борту высоченного крыльца, которое для заезда скорой предназначалось.
И на дистальной его части, где лежало старое одеяло и сиделось, болтая ногами, в тихие вечера, я устроилась.
Легла, свешивая и ноги, и руки.
Я уставилась на небо, которое в пять утра, в мае, было чистым-чистым, голубым. Чуть золотым от уже появившегося на востоке солнца, что верхушки шелестящих от ветра берёз янтарным светом окрасило.
Пахло ранним утром, в котором запах морозной