Эрика Джонг - Страх полета
Первое и основное требование секса нараспашку — не знать мужчину как следует. Я замечу, для примера, что все мои увлечения мужчиной проходили, стоило мне посочувствовать его проблемам, послушать рассказы о его жене, или экс-женах, его матери, его детях. После этого он бы еще мог мне понравиться, возможно, я даже полюбила бы его — но без страсти, страсть выражалась в том, что я хотела. Я также узнала, что самый надежный способ избавиться от влечения к кому бы то ни было — это описывать его, наблюдать за привычками, разложить по полочкам и вывести видовую принадлежность. После этого он становится насекомым на булавке, бабочкой под стеклом.
Я могла наслаждаться его обществом, иногда восхищаться им, но уже никогда не дрожала от желания, проснувшись среди ночи. Я не могла грезить о нем. У него появилось лицо.
Поэтому еще одним условием секса нараспашку является, собственно, быстрота. А еще лучше заниматься этим с совсем незнакомыми мужчинами.
Некоторое время я жила в Гейдельберге, затем переехала во Франкфурт и в течение четырех недель посещала своего психоаналитика. В поездке я проводила около часа, и это было частью моего каприза. Я знакомилась там с прекрасными мужчинами, с мужчинами, которые едва знали английский, выражались избито и банально, но я не замечала банальности в их речах, поскольку плохо знаю французский, немецкий и итальянский. И, хотя мне противно в этом признаться, красивые мужчины есть и в Германии.
Один сценарий секса нараспашку был, возможно, внушен итальянским фильмом, который я видела несколько лет назад. Через некоторое время я приукрасила его по собственном вкусу. Это обычно происходило, когда я болталась туда-сюда из Гейдельберга во Франкфурт и обратно.
Грязный вагон европейского поезда (второй класс). Очень жесткие сиденья из искусственной кожи. Раздвижная дверь в коридор. Оливковые деревья проносятся за окном. Две сицилийские крестьянки сидят на сиденье, между ними — девочка. Они, по-видимому, мать, бабушка и внучка. Обе женщины наперебой стараются засунуть девочке какую-то еду в рот. Через проход (на сиденье у окна) — хорошенькая молодая вдова, в плотной черной накидке и узком черном платье, которое подчеркивает ее чувственную фигуру. Она сильно потела: ее глаза опухли. Середина вагона пуста. Рядом с проходом устроилась огромная, толстая, усатая женщина. Ее огромные ляжки занимали почти половину сиденья. Она читала какой-то роман в мягкой обложке; фотографии и диалоги виднелись будто в клубах дыма (это из-за тени от ее волос). Мать с бабкой разговаривали, старательно запихивая ребенку что-то в рот. Затем поезд остановился на станции, называвшейся (кажется) Корлеоне. Рослый вялый солдат, небритый, но с прекрасной копной волос, рассеченным подбородком и немного дьявольскими, ленивыми глазами, входил в вагон. Нагло оглядевшись, он посмотрел на пустую половину сиденья между толстой женщиной и вдовой, и, заигрывая, многократно извинился и сел. Он был потный и взъерошенный, но, в общем-то, роскошный кусок мяса, только слегка припахший на жаре.
Поезд скрипя отъехал от станции. Мы все стали качаться вместе с поездом. Солдат тоже качался и терся о вдову и о ляжки толстой женщины — и они двигались в такт с ним. Он уставился на большой золотой крест между потными грудями вдовы. Туда-сюда, туда-сюда. Удар. Остановка. Удар. Остановка. Удар в одну влажную грудь, удар в другую. Это было похоже на колебания между двумя отталкивающими магнитами. Колодец и маятник.
Она смотрела за окно с таким видом, как будто никогда до этого не видела оливковых деревьев. Он завороженно глядел на крест в глубоком вырезе платья вдовы. Затем он неловко встал, наклонился над вдовой и с усилием открыл окно. Когда он садился обратно, его рука случайно задела ее по животу. Она, казалось, ничего не заметила. Он оперся левой рукой на сиденье между своим бедром и ее, обхватил снизу пальцами ее мягкое бедро. Она продолжала смотреть на деревья с таким видом, как будто была Богом и только что сотворила их, а теперь думала, как назвать.
Между тем громадная толстая женщина убирала роман в переливающуюся зеленую пластмассовую сумку на шнурках, наполненную вонючим сыром и чернеющими бананами. И бабка заворачивала остатки еды в промасленную газету, в то время как мать надевала на девочку свитер и вытирала ей лицо платком, смоченным слюной.
Поезд со скрипом затормозил в городке под названием (кажется) Прицци, и толстуха, бабка, мать и девочка вышли из вагона. Поезд снова тронулся. Золотой крест опять забился между потными грудями вдовы. Рука солдата начала продвигаться под бедрами вдовы, а она продолжала разглядывать деревья. Тогда его пальцы скользнули между ее бедер, пробежали к промежутку между ее черными чулками и подвязками, скользнули вниз под подвязки между ее ног.
Поезд въехал в галерею или тоннель, и в полутьме завершился символизм. Полутемный тоннель и гипнотическая тряска поезда.
Она молча вышла в городе под названием (кажется) Бивона. Она шла через пути, перешагивая их осторожно ногами в черных чулках и узких черных туфлях. Он смотрел ей вслед, словно был Адамом, желающим знать ее имя. Затем он вскочил и бросился к выходу, догоняя ее. И в этот момент большой товарный поезд незаметно двинулся по параллельному пути и закрыл ему дорогу. 25 груженых вагонов и она исчезла навсегда.
Это один из сценариев секса нараспашку. Быстрого не из-за того, что у европейских мужчин ширинка на пуговицах, а не на молнии, и не потому, что участники этого приключения столь привлекательны, а потому, что эпизод был сжат, как сон, и свободен от угрызений совести и чувства вины, так как не было разговоров о ее покойном муже и его невесте, потому что это лишнее. Ни один из них не наставлял рога мужу и не изменял жене. Никто не пытался доказать этим что-нибудь или получить что-нибудь из этого. Секс нараспашку свободен.
Считай это эпилогом, любовь моя.
Женщины обожают фашистов
Женщины обожают фашистов.
Пинок в лицо, жестокое,
Жестокое сердце, жестокое, как ты.
Сильвия ПлатВ шесть утра мы приземлились во Франкфурт-Флагхэйфен и перешли в помещение с прорезиненным полом, который, после всех мерцающих новостей, навел меня на мысли о концлагерях. Мы прождали час, пока «747» заново заправится. Аналитики сидели неуклюже на стульях, отлитых из стекловолокна, установленных в непоколебимые ряды: серый, желтый, серый, желтый, серый, желтый… Унылые цвета как нельзя лучше соответствовали унылым лицам.
Многие везли дорогие фотоаппараты и, вопреки длинноватым волосам, уже пробивающейся щетине, очкам в проволочной оправе (и супругам, одетым соответственно представлениям миддл-класса о богеме: туфли из буйволиной кожи, мексиканские шали, серебряные украшения, купленные в Гринвидж Виллидж[3]) они выделялись респектабельностью равенства. Я думаю о том, что я имею против большинства аналитиков. Они открыто принимали общественный строй. Их, мягко говоря, левые взгляды, их выступления в защиту мира, декорирование офисов «Герникой» имели все основания называться очковтирательством. Когда подходил критический момент: семья, положение женщины, поток денег от больных к доктору, они становились реакционерами. Такая же жесткая защита своих интересов, как социальный дарвинизм викторианской эпохи.